Bischofsberg[57]?
Я глядел на увенчанный толстыми стенами крепости холм, и мне вспомнились уложенные высокой короной волосы, платье из Вены, брошенное поперек кровати, луг за Нововейской, улицы, по которым мы шли под дождем на Новогродскую, Васильев, письма из немецких городов, но вереница растущих вдоль насыпи тополей уже заслонила травянистый склон с казармами наверху, уже развернула его к солнцу, тень от листьев, испещренная пятнами света, уже заплясала в зеркале на стене купе, вагоны уже накренились на повороте, лязгнули стрелки, засвистел локомотив…
Въезжаем в город?
Я посмотрел в окно. Так хорошо знакомые мне кирпичные башни костелов одна за другой выступали из легкой мглы. Я узнавал кружевные очертания крыш, готических эркеров, колоколен. Дома за поросшим травой валом, пролетая вдоль рельсов, накладывались друг на дружку, как побуревшие карты из петербургской талии; потом насыпь все заслонила.
Поезд въехал в ущелье между деревьями, будто в зеленый, ведущий под землю туннель. По обеим сторонам тысячи листьев, поблескивающих, как рыбья чешуя? Плющ? Обнажившиеся корни на каменных стенах, скользких от росы? Зеркало на стенке купе потемнело, потом из-за черного моста над путями, на котором стоял неподвижный человек с поднятой к небу рукой, вынырнул семафор, похожий на застывшую стрелку метронома Аренса, здание вокзала, увенчанное крылатым колесом, выплывало из-за железных колонн, как огромный кирпичный корабль, небо куда-то исчезло, императорский флаг тяжело развевался на вокзальной башне с часами, мы подкатили к перрону, воздух перед поездом всколыхнулся, задувая газовые огоньки в фонарях. Прижавшись лицом к окну, я смотрел, как железные опоры крыши перрона сближаются, создавая туманную перспективу бесконечного коридора готических арок и пилонов, уходящую в глубь города, расплывающуюся в холодном свете. Из-под колес локомотива вырвалось на платформу белое облако пара.
По каменным плитам перрона под железными колоннами проплыла торжественная фигура носильщика в черном наглухо застегнутом сюртуке с медной бляхой на груди, в фуражке с номером под императорским орлом — увидев мое лицо в окне вагона, он медленно склонил голову, будто давно меня поджидал. Визг тормозящих колес…
Я коснулся отцовского плеча. Он, вздрогнув, открыл глаза. «Уже?» — «Да, папа, уже».
Поезд замедлял ход. За окном вырастала эмалированная доска с готическим названием города.
Дом Зиммелей
…итак, когда мать, разливая по чашкам кофе из высокого кофейника, заговорила о доме Зиммелей, а солнце осветило макушки елей в глубине сада, мне вспомнился тот день, когда я первый раз пришел на Фрауэнгассе, тот ясный ветреный день с белыми тучами на темной синеве, которые неспешно приближались со стороны моря, проплывали по высокому небу над крышей Мариенкирхе, над крышами лабазов, над травянистым фортификационным валом, отбрасывая тени, плавно скользящие по гладкой воде портовых каналов.
В тот день ветер нес с моря белые тучи, в синеве чертили свои зигзаги ласточки, я шел с вокзала по липовой аллее к центру, а передо мной из-за поросшего травой фортификационного вала одна за другой вырастали башни костелов, чьи очертания я помнил по фотографиям, и хотя я старался не давать воли эмоциям, при виде этих, медленно движущихся мне навстречу, так хорошо знакомых башен в груди поднималась теплая волна. Реальный город, куда я держал путь, сливался с тем северным городом, о котором шутливо рассказывал советник Мелерс, когда мы с ним в гостиной на Розбрате пили чай с вишневым вареньем.
Крыши домов впереди отливали красным, словно были крыты голландской черепицей, узкая тучка над башней Ратуши лохматой чертой пересекала небо, все еще ясное, хотя уже близился вечер, солнце касалось буковых холмов за вокзалом, а я, глядя на дома и башни центра, отражающие блеск заката, чувствовал, как меня захлестывает волнение, потому что — в отличие от всех тех, кто приезжал сюда из Кенигсберга, Таллина, Петербурга лишь затем, чтобы уладить кое-какие дела в конторе транспортной компании и быстро вернуться туда, откуда прибыл, — в моей памяти сохранились согретые теплом женского голоса слова, которые помогали мне отыскивать дорогу среди домов и подворотен. По липовой аллее, идущей с вокзала в город, меня сейчас уверенно вели ее слова, и именно они, эти слова, да все еще хранящиеся под веками образы с фотографий приказали мне пересечь вымощенную брусчаткой рыночную площадь перед караульней с императорским флагом на мачте и направиться к травянистым фортификационным валам, за которыми высились башни костелов, потом велели подняться на мост над неподвижной водой и миновать здание банка с медным корабликом на фасаде, а когда я миновал банк, когда приблизился к крепостной стене, когда вошел под свод позолоченных ворот, я увидел перед собой длинную улицу, ведущую в глубь города, красивую улицу, где-то вдалеке утопающую в солнечной дымке, которую панна Эстер — я вспомнил произнесенные в салоне под лампой с розовым абажуром слова — называла Langermarkt[58].
И я словно вынырнул из тени. Тарахтенье, скрип колес. Мальчик в фуражке сунул мне свежую газету и с криком «Повышение курса акций на бирже!» побежал дальше, в толпу, туда, где по широкой мостовой катили пролетки и коляски, а перед входом в отель «Норд» гарсон устанавливал на ступеньках апельсиновые деревца. Название газеты, которую я держал в руке, было напечатано черными острыми готическими буквами, такими же, какими вырезают надписи на каменных плитах.
Вот он, передо мной — этот город с темных фотографий. Казалось, улица, до сих пор смутно проступавшая сквозь рыжеватую дымку сепии, вдруг озарилась светом оживших, заговоривших красок, но я никак не мог поверить, что и в самом деле попал сюда, мне все время вспоминался рассказ советника Мелерса о Саде Гесперид на берегу северного моря.
Только когда я увидел вверху, за фасадами домов с каменными фигурами античных богов на крышах, эту темную, огромную, плоскую башню средневекового собора, похожую на человека в капюшоне, которая — то исчезая, то вновь появляясь — плыла за домами, будто кирпичный Ковчег, только тогда, глядя на эту темную, подобную кирпичному Ковчегу башню над фасадами домов, я почувствовал, что все вокруг меня постепенно обретает реальность. Это была та самая башня, та самая темная башня с фотографии в рамке красного дерева, на стекле которой остался карминовый след нескольких букв, написанных губной помадой, и теперь я жадно впитывал каждый промельк птичьих теней на плитах тротуара, каждый шорох платья, попадающегося мне навстречу, словно хотел убедиться: то, что я вижу, я вижу въявь.
За стеклом витрины, украшенной цветами гортензии, из золотистых и серебристых коробок струился шелк семи оттенков неба. В корзине из крашеного ивняка, выставленной перед фруктовой лавкой, громоздились апельсины и груды шоколадных шаров в серебряной обертке.
Перед домом с высокими готическими окнами, который панна Эстер называла Artushoff[59], о чем-то спорили маклеры в блестящих цилиндрах — громкий смех, постукивание тросточек. Проезжающие экипажи поскрипывали колесными осями, голуби то взлетали, то опускались на статую бога морей, мимо проходили женщины в шелковых, атласных, полотняных, бязевых платьях, но в каждом наряде я видел только то, что напоминало ее платья — сборки, вытачки, перламутровые пуговки, кружева, мелочи, которые глаз вылавливает со смешным мучительным нетерпением, будто самой силой взгляда хочет сотворить желаемое. Все вокруг меня — я это чувствовал — было отмечено ее бездумным присутствием: ведь живя здесь, в этом городе, на этих улицах, она не придавала ни малейшего значения тому, что здесь находится. Бродила по этим улицам, заглядывала в книжные магазины, открывала дверь булочной, смотрела на витрину мебельного магазина, входила с корзинкой в бакалейную лавку, так что вид этих витрин, дверей, вывесок…