В пятницу вечером прихожу, как обычно, но Кирилла нет. Я сижу в дверном проеме, чувствуя глухое биение сердца. Наконец мне кажется, что я слышу тихие шаги, и меня охватывает облегчение. Я быстро оборачиваюсь, но позади меня ничего нет, только шелестящие травы и листья да тени от листвы. Я жду. Мне не по душе надолго оставлять Эвелин и Милли, но я не могу уйти, пока не увижу Кирилла.
Солнце начинает садиться, зажигая небо розовым, янтарным и золотым. Я сижу так неподвижно, что прямо передо мной бегают кролики, абсолютно бесшумно передвигаясь в растрепанной бледной траве. На темнеющем небе появляется белый как мел полумесяц, похожий на отстриженный ноготь. Перед самым комендантским часом я возвращаюсь домой.
Говорю себе, что всякое могло случиться. Может быть, заключенных заставили заделать дыру в ограждении. Или сегодня дежурит другой охранник, который не закрывает глаза на нарушения. Убеждаю себя, что завтра Кирилл придет. Но меня охватывает нехорошее предчувствие.
— Ты хмуришься, — говорит Гюнтер. Он проводит пальцем между моих бровей, словно желая стереть морщинку между ними. — Дело в Милли?
— Нет, это не Милли. Ничего особенного. Правда.
Я понимаю, что он мне не поверил, но он больше ничего не говорит, и это меня беспокоит. То, что он не задает вопросов. Как будто он знает, что я не скажу ему правду. Неужели он меня подозревает?
Когда я прихожу в сарай на следующий день, все, что я оставила, так и лежит под трактором. Корзина и полотенце валяются на земле, еда разбросана и погрызена. Похоже, здесь побывали крысы.
По спине пробегает холодок. Я вспоминаю ужасы, которые видела на поле Гарри Тостевина много месяцев назад: мужчину, забитого до смерти. Я не в состоянии даже представить, что могло случиться в том аду, в котором находится Кирилл.
Каждый вечер я возвращаюсь с надеждой, но Кирилл так и не появляется, а еда остается нетронутой или ее портят звери. Я знаю, что должна буду прекратить. Я не могу тратить продукты, если их никто не ест. Так что я начинаю приходить через день, а потом и вовсе перестаю.
Не знаю, что сказать Милли, и решаю не говорить ничего. Она существует в детстве, где есть только настоящее. Она постоянно гуляет с Симоном, они играют в каштаны, бродят по Белому лесу, ловят колюшку в ручьях. Может, она едва вспоминает Кирилла.
Как-то днем я готовлю угощение к чаю: шарлотку с яблоками из нашего сада — «Брамли», они хороши для готовки. Подслащиваю их медом от Гвен и делаю хрустящую посыпку из драгоценных крошек черствого хлеба. Милли наблюдает. Она любит смотреть, как я готовлю яблоки, как срезаю кожуру одной длинной блестящей спиралью.
Когда я вынимаю пирог из духовки, она возвращается на кухню. Воздух наполняют восхитительные ароматы карамели, яблок и поджаренного хлеба.
— М-м-м. Пахнет очень вкусно. Кириллу понравится, — говорит она.
Я молчу, стоя к ней спиной, и ощущаю ее вопросительный взгляд.
— В чем дело, мамочка? Кирилл в порядке? — спрашивает она.
Я знаю, что должна сказать ей, должна быть честной. Это мой долг. Он был ее другом дольше, как она сказала.
— Я не знаю, милая. Я беспокоюсь за него. Его не было в сарае. Я не видела его уже некоторое время.
Ее маленькое личико темнеет. Несколько секунд она молчит. По оконному стеклу скачет комар-долгоножка, нескладный и серый, как дождь. Снаружи бушует ветер, поднимая кучи разноцветных листьев. Еще больше листьев падает мимо нашего окна. Осень заканчивается, все вокруг рассыпается.
— Что с ним случилось? — спрашивает меня Милли.
— Наверное, он не смог выбраться из лагеря вечером. Или, может, его перевели куда-то еще. Он даже может быть уже в другой стране.
Но я не знаю, могло ли такое случиться: переводят ли невольников из одной страны в другую, или раз уж они оказались здесь, на Гернси, то здесь они и остаются.
— Он умер? — спрашивает Милли.
Я потрясена, услышав это слово из ее уст.
Меня охватывает желание успокоить ее, как всегда, когда ребенку снится кошмар: утешить, сказать, что в мире все хорошо. Но мне кажется неправильным, поступать так.
— Не знаю, Милли… Милая, ты не забудешь, что это должно оставаться тайной, да? Что Кирилл наш друг. Что мы его кормили. — Я беру ее лицо в ладони, смотрю ей в глаза, вижу в них золотые искорки. — Мы не должны никому рассказывать, никогда. Даже если больше не увидим его.
Она смотрит на меня блестящими темно-карими глазами.
— Я знаю, мамочка. Ты мне говорила. — Она немного сердится, оттого что я это повторяю. — Я же обещала. Это наш секрет, да?
«Да», — думаю я, и сердце мое пропускает удар.
Часть V: Декабрь 1942 — Ноябрь 1943
Глава 68
Приходит зима, третья с начала оккупации. Кругом все закрыто. Мой сад заполнен голыми белыми ветками, словно маленькими костями. Холодно. На Гернси редко бывают морозы, но дует такой ветер, что пронизывает насквозь. С дороги, проходящей мимо полей Гарри Тостевина, видно море: бледное и свирепое. Оно бьется и колотится о землю, вокруг разлетается шлейф белых брызг.
Я стараюсь рационально использовать оставшиеся дрова. Когда в гостиной зажжен камин, ругаю девочек, если они забывают закрыть дверь и тепло уходит. Если война продлится еще год, я не знаю, где брать поленья для растопки. Возможно, придется рубить деревья в саду… всякий раз, когда я думаю об этом, грусть дергает меня за рукав.
Гвен рассказывает, что больше сотни человек вывезли в Германию. Как и говорил Гюнтер, их отправили в лагеря для интернированных. Гвен злится.
— Говорят, правительство Гернси даже не протестовало. Я знаю, у них связаны руки. Но они не могут быть уж совсем такими услужливыми.
Она не спрашивает, почему моего имени нет в этом списке.
Я очень благодарна Гюнтеру, ведь за мной никто не пришел, и я все еще здесь, со своими детьми.
Как-то вечером ко мне в спальню приходит Бланш. На ее щеках виден румянец смущения. У меня нехорошее предчувствие.
— Мама, — тихо и стыдливо говорит она. — Я хотела кое о чем у тебя спросить… Дело в том… Это проклятье какое-то. Они не начались.
— Бланш. Нет.
Я в ужасе. У нас голод, дефицит, а теперь кормить еще один голодный рот.
Она вздрагивает.
— Мама, не сердись. Пожалуйста.
— Почему, черт возьми, я не должна сердиться? Сколько месяцев уже задержка?
— Только один. Мам, ты неправильно поняла. У меня не было… — Она не может это даже произнести. — Я хочу сказать, честно, дело не в этом. Ты же знаешь, мам, у меня даже парня нет. Дело в том, что я не хочу гулять с местными парнями. Они такие скучные… А даже если бы и гуляла… я, конечно же, не стала бы… ну, ты понимаешь… Мама, я следую заветам Библии. Почему ты мне не веришь?
Смотрю в ее глаза цвета лета. От моего взгляда она не вздрагивает.
— Ты говоришь правду?
— Да, правду.
Мой гнев испаряется.
— Милая, прости меня. Я просто беспокоилась…
Она молчит. Я понимаю, что она не сможет вот так просто простить меня за то, что я сомневалась в ней.
— Я думаю, это потому, что ты голодаешь. Когда очень сильно худеешь, в организме происходят такого рода изменения. Я где-то читала.
— Ох. Ты точно в этом уверена?
— Да. Это не значит, что с тобой что-то не так.
Я думаю о том, что от недоедания мой собственный цикл тоже сбился. Чувствую себя неуютно от того, что рассердилась на Бланш.
— А когда я выйду замуж, я смогу иметь детей? — спрашивает она.
— Да, конечно, — отвечаю я. — Все вернется в норму, как только мы начнем нормально питаться.
Обнимаю ее. Она сопротивляется, все еще сердится, что я проявила к ней недоверие.
* * *
Наша одежда очень поизносилась. Для Милли ничего страшного нет — она может донашивать вещи Бланш. Так что у нее вещей много: шотландка-килт, свитер, связанный в стиле Fair Isle, платье из белой органзы с вишнево-красным пояском. В любом случае, ей всего шесть… ей пока все равно, что носить. Но Бланш в отчаянии. Она рассматривает фотографии в своих журналах и грезит о модных нарядах.