– Заплатит… – опять повторил грузчик, глядя на хозяина, который, подняв левую ногу, показывал, как она распухла.
Вдруг грузчик судорожным движением распахнул рубашку, оголив волосатую грудь. На ребрах под сердцем выделялся огромный рубец – след пули. Официант, очевидно уже не раз видевший его рану, полученную на войне, равнодушно отвернулся.
– Кто мне заплатит за это? – закричал грузчик. – Кто? К чертовой матери такую жизнь!
– Заткнись! Идут посетители, – оборвал его хозяин и ушел за стойку.
Вошла компания лоточников и, сложив в сторонке свои товары, заняла крайний столик.
Они ссорились из-за каких-то иконок, и их крики разносились по всему ресторану. Один из них отобрал для себя богородицу и святого Георгия, а другой хотел всучить ему несколько иконок святого Фануриоса, которые никто не хотел покупать.
– Да что я с ними буду делать? Солить, что ли? – кипятился первый.
Спор сразу прекратился, как только официант поставил на стол макароны.
Грузчик подсел к Клеархосу. Его уже совсем развезло. Несколько минут он молчал, глубоко задумавшись, потом; стукнув кулаком себя в грудь, бессвязно заговорил:
– Тут, внутри, решается твоя судьба… Тут подстерегает тебя судья. Можешь ты его обмануть? Ослепить, оглушить? Только если он проявит к тебе слабость, парень, добьешься ты своего счастья. – Он замолчал и почесал под стулом одну ногу о другую.
Их взгляды встретились. Клеархос опустил глаза.
Он поспешно расплатился. Поднялся по лестнице и, оказавшись на улице, затерялся в толпе.
Глава четвертая
Анна вошла на цыпочках в спальню. Утреннее солнце едва проникало сквозь закрытые ставни и задернутые шторы и робко освещало комнату, где витали еще молчаливые ночные призраки. Она наклонилась над кроватью, чтобы дотронуться до плеча спящего мужа, по застыла с протянутой рукой и несколько секунд не отрываясь смотрела на Алекоса.
Его правая щека спряталась в подушку, рот был полуоткрыт. Он ровно дышал. Там, где он прикасался губами к наволочке, она стала немного влажной. Такое пятнышко оставлял он на подушке с самого детства. На его лице, которое смягчилось и как будто утратило выражение суровости и едва уловимой печали, свойственной зрелости, лежала печать милого простодушия, как на лицах всех спящих.
«Такое же лицо было у него, когда он приходил ко мне под окно. Такое же простодушное, ребяческое, красивое. Он так приятно насвистывал», – с грустью подумала Анна. Ей захотелось погладить мужа по щеке, по волосам, но она удержалась и тотчас принялась расталкивать его. Возможно, она испугалась, что он откроет внезапно глаза и увидит порыв ее нежности.
– Вставай, Алекос, – прошептала она.
Он повернулся на спину и, потягиваясь, взглянул на нее. Его опухшая физиономия казалась теперь неприятной. По исказившей ее гримасе было видно, что соприкосновение с действительностью рассеяло приятное забытье, какое часто приносит утренний сон.
– Что случилось? – спросил он хриплым голосом.
Ледяной взгляд, словно пощечина, ударил Анну. Она невольно отвернулась и поспешила поправить сползшее одеяло. Ее бледное, но все еще красивое лицо не светилось теперь лаской. Она озлобленно посмотрела на мужа, которого давно уже подсознательно считала чужим.
– Господин Фармакис просил тебя срочно позвонить, ты ему нужен, – сказала она холодным, безразличным тоном, каким привыкла теперь разговаривать с мужем. Затем молча взялась за повседневные дела.
Она отдернула шторы, распахнула ставни и закрыла окна. Выдвинув ящик комода, бросила на кровать чистые носки, проверила, не загрязнился ли воротничок на рубашке Алекоса. Она быстро двигалась по комнате. С шумом открывала и закрывала шкаф, стучала ящиками, складывала и швыряла белье с таким видом, будто говорила мужу: «Сейчас кончу и уйду. Оставлю тебя в покое, не буду раздражать своим присутствием». Но в то же время она находила массу мелких дел, чтобы подольше задержаться в комнате. Достала даже нарядный костюмчик сына и принялась чистить его щеткой.
Алекос сел на постели и закурил. Он с явной неприязнью наблюдал за женой, медлившей с уходом. Злился, но молчал, как немой. Если он произнесет хоть слово, то ни с того ни с сего разразится нелепый скандал, мучительный для обоих. Он пытался успокоиться, курил, глубоко затягиваясь, но не мог отвести глаз от ее рук. Они беспрерывно мелькали: хватали, бросали, искали что-то, с грохотом выдвигали ящики. На ее лицо он старался но смотреть.
– Зачем ты понадобился Фармакису?
– Понятия не имею.
– Ведь он увидит тебя в конторе. Или он не бывает там?
– Нет, почему, бывает.
– В чем же тогда дело?
– Не лезь туда, где тебя не спрашивают.
Дверца шкафа с шумом захлопнулась. Стоявшая наверху шляпная картонка с игрушками упала на пол. Анна вышла из себя и злобно бросила:
– Иди к черту!
Затем она нагнулась, чтобы поднять деревянную лошадку, закатившуюся под стул. Он молча наблюдал за женой. Дрожа от негодования, она схватила его рубашку.
– Опять будешь менять рубашку?
– Нет, а что?
– Ничего, – ответила она резко.
Ее тон задел Алекоса.
– Ты спросила меня совсем неспроста, и не прикидывайся, пожалуйста. Ты сказала «опять» и вся перекосилась.
– Я? Ты ошибаешься. Я спросила только, будешь ли ты опять менять рубашку, потому что последнее время ты слишком тщательно следишь за своим туалетом.
– Откуда ты это взяла? – закричал он, едва сдерживая бешенство.
– Разве ты не сшил себе костюм? Не купил пальто, галстуки, носки, ботинки? И все для того, чтобы ходить на приемы к господину Фармакису?
– Какие приемы? Всего один раз он пригласил меня к себе на свадьбу своего сына.
– А ты только и ждешь нового приглашения. Лишь это у тебя на уме. В то время как я хожу в тряпье.
– Замолчи ты, черт побери! – огрызнулся он.
– Что я такого сказала? Почему ты бесишься?
– Заткнись, я тебе говорю.
Анна словно наслаждалась его яростью. Она повернулась к нему спиной и принялась аккуратно складывать свою ночную рубашку.
– Если думаешь, меня интересует, куда ты идешь и что собираешься делать, то жестоко ошибаешься.
– Ты сумасшедшая, на тебя смирительную рубашку надо надеть.
– Спасибо.
Голос Анны дрогнул. Внезапно она разрыдалась опустилась на стул прежде чем сесть, отложила в сторону его брюки, чтобы не смять их, и закрыла лицо руками.
– Скорей бы умереть, умереть! – Всегда их ссоры кончались тем, что она грозилась умереть. – Но как подумаю, что станется без меня с ребенком… Если бы ты хоть чуточку любил меня, то пожалел бы. Посмотри, какая я стала!
– Да я-то чем виноват? – заорал он во всю силу своих легких.
Анна похолодела.
– Ты еще раскаешься, раскаешься! – прокричала она сквозь душившие ее слезы и выбежала из комнаты.
Гнев Алекоса сразу остыл, сменившись глубоким состраданием к жене. Как ни выводили его из себя слова Анны, истерики и даже просто ее присутствие, за раздражением следовала всегда глубокая жалость к ней. Жалость более страшная и мучительная, чем взрыв ненависти. Вся эта неразбериха чувств приводила его в смятение, и ему казалось, что он попал в тупик.
«Так дальше не может продолжаться. Надо разойтись. Да, только такой выход и остался. В конце концов, что в этом страшного? Наоборот, очень просто и, безусловно, более честно, чем притворяться и лгать», – подумал он.
Мысль о разводе часто занимала Алекоса, особенно последнее время. Подчас он считал даже, что уже принял твердое решение, но лишь обманывал себя, потому что в душе сознавал, что не способен на такой шаг. Решение этого вопроса он все время откладывал, так же как свое исследование творчества Паламаса,[9] которое давно забросил.
Алекос был женат уже более десяти лет. Тяжелые, тревожные годы, годы лишений, преследований, ссылки. С Анной он познакомился в конце оккупации, когда она заменяла в их районе пропагандиста, ушедшего партизанить в горы. Он помнил, как на первое собрание пришла девочка с косами. Она с улыбкой пожала ему руку, вытащила из подкладки пальто свернутую в трубочку записку и начала тараторить. Он смотрел ей в глаза проникновенно, совсем не так, как привык глядеть на других девушек из молодежной организации. По-видимому, и она что-то почувствовала, потому что вдруг смутилась и щеки ее вспыхнули. Она твердила: «Ну, так вот», – π не знала, что еще прибавить. Как только кончилось собрание, она исчезла…