Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Почему вы не написали ему? – спросил Алекос.

– Почему? Вот в этом вся трагедия, вся загадка! Словно старуха нарочно добилась того, чтобы превратить вашу жизнь в ад. Словно хотела отомстить Элени. Да что я болтаю! Чем виновата старуха! Иной раз карает самf жизнь. Или, Алекоc, клянусь тебе, может быть, революция наказывает тех, кто отошел от нее, не так ли?

Произнося эти слова, он смущенно посмотрел на Алекоса. Тот курил и слушал его с бесстрастным лицом, но тут стал машинально шарить по карманам в поисках сигарет.

– Наверно, я мелю чепуху, ты так, видно, считаешь?

– Конечно, все, что ты мелешь насчет наказания, чепуха, – проговорил поспешно Алекос и затянулся.

– Ну, ладно, – прошептал Фанасис – Возможно, я ошибаюсь. Сейчас ты прочтешь ее письмо и сам решишь. Прошел, значит, год, а мы с каждым днем жили все хуже. Я обратился даже к врачу, а он говорит мне: «Присматривайте за ней, душа у нее не на месте, какой-то червь ее точит». Вернулся я домой, сел рядом с ней и говорю: «Элени, пе убийцы мы и преступления не совершили. Стефанос поймет это лучше всех. Нужно сегодня же написать ему обо всем». Она обрадовалась. Да, я видел это по выражению ее лица. Словно что-то встрепенулось в ее душе. Внезапно она вскочила. «Да, я сейчас же напишу ему». Она обняла меня и заплакала, как дитя. Всю ночь писала. Я не спал и ходил по комнате. Сначала она то и дело бросала перо, хваталась за голову. Я боялся, что она разорвет бумагу. Но постепенно Элени ваяла себя в руки. Я наблюдал за ней. Лицо ее оставалось серьезным. Задумается, погрызет кончик ручки и лотом снова поспешно принимается писать. Приближался рассвет, когда она кончила. Я обнял ее и приласкал. «Я сам поеду на Корфу, увижусь с ним и как-нибудь передам письмо, – сказал я ей. – Завтра отправлюсь, Элени». Я заклеил конверт, не читая письма, и мы легли спать. Но, к сожалению, дела помешали мне уехать на следующее утро. Ох, если бы я поехал, все было бы иначе и она, несчастная, не оказалась бы там, где находится теперь.

Он помолчал немного, попытался улыбнуться. Его круглое лицо, по-детски удивленное, выражало страдание.

– Понимаю, я снова сбил тебя с толку, – добавил он. – Но как трудно рассказать другому про свои терзания, возможно пустые терзания. Они как воздух, который ловишь, а он ускользает из рук. Она лучше справилась с этой задачей. Сейчас я прочту тебе. Нет, не могу, читай сам. Возьми, пожалуйста.

Алекоc взял в руки смятые листка. Его, поглощенного мыслью о поисках свидетеля, как будто не особенно занимала странная история, в которой, по существу, он не понимал ни начала, ни конца. Но удивительное дело, сбивчивый рассказ приятеля парализовал его. Он хотел сказать Фанасису, что занят и должен уйти, но точно припое к месту. Не говоря ни слова, Алекос закурил еще одну сигарету.

Его друг откинулся на спинку стула и закрыл глаза, словно не желая мешать ему даже взглядом, пока он не прочтет письма.

Глава седьмая

Как только Алекос расправил смятые листки и стал читать, он поразился: ровные вначале и красиво выведенные буквы сменились вдруг каракулями, и он с трудом разбирал слова. Внимание его невольно рассеялось, и он попытался воскресить в своей памяти лицо Элени. У нее были карие миндалевидные глаза и приятная улыбка. После освобождения он часто встречал ее в молодежном клубе. Она собирала детей шахтеров, разучивала с ними игры, песни и читала им сказки. Она была учительницей в какой-то начальной школе. Когда молодчики из банды Бубукаса бросили в окно клуба гранату, ее ранило в руку.

Алекос пробежал глазами несколько строк. Мысли его витали в прошлом, и смысл слов от него ускользал.

«Что же заставило Элени бросить Стефаноса?» – спросил он себя. Как потрясла его когда-то эта новость!

Однажды в воскресенье, незадолго до начала гражданской войны, – он помнил все так ясно, словно это было вчера, – он увидел Элени у конечной остановки автобусов. Рядом с ней стоял Стефанос, свежевыбритый, в начищенных до блеска ботинках. Алекос осмотрел его с ног до головы и пошутил: «Наконец-то наш секретарь надел галстук, хотя и криво повязал его», Стефанос, рассмеявшись, откинул назад голову, будто любовался небом. Алекос чувствовал себя в тот день окрыленным и поспешил поделиться с ними: «Вечером в клубе будет спектакль, поставили мою одноактную пьесу. Вы слышали? Знаешь, Стефанос, я доволен, получилось совсем неплохо». И он рассказал им подробно содержание своей пьесы. «Ну, придете?»

Стефанос и Элени обменялись взглядами. Какими о казались счастливыми! Ее лицо сияло. «Подумай, почти всю неделю мы не виделись», – весело улыбаясь, сказала она Алекосу. Стефанос по своему обыкновению нахмурил брови. «Алекос, дорогой, сегодня мы запланировали прогулку, уничтожение пирожных, непринужденную беседу и романтическое возвращение домой, но… – Он поглядел лукаво на свою жену. – По-моему, наш долг, Элени, не пропустить премьеры талантливой пьесы новоявленного Горького». Все трое весело рассмеялись. Месяца через три Стефаноса арестовали.

«Подумать только, ведь прежде я завидовал им. Пожалуй, это даже была не зависть, потому что в то время я был счастлив со своей женой. Но на Стефаноса и Элени было приятно смотреть, их связывала какая-то особенно крепкая дружба, доступная только нравственно чистой молодежи нового общества. Как ни стремились мы с Анной нам так и не удалось обрести ее», – с грустью размышлял Алекос. Наконец он понял, что из прочитанного до его сознания не дошло ни строчки. Тогда он снова бросил взгляд на начало страницы. Письмо было датировано 16-м марта 1951 года. Вдруг мороз пробежал у него по коже.

«Жива ли она?» – задал он себе вопрос.

Алекос взглянул украдкой на Фанасиса. У его старого друга глаза были по-прежнему закрыты. Клещи лежали на краю стола. Алекос не решился спросить его. Он сунул в рот сигарету. Его мучило уже не любопытство, а нечто другое. История Элени все больше и больше волновала его. Он сосредоточился и снова начал читать.

«Любимый мой Стефанос! Я подыскиваю мысленно первую фразу и долго сижу, застыв с пером в руке. Но я знаю, что надо отважиться и рассказать тебе обо всем, да, мой любимый, рассказать просто и·откровенно, как мы с тобой умели беседовать друг с другом. (Тут буквы начали путаться, залезать одна на другую, словно внезапно сбились с ритма.) Боже мой, какая я подлая, лживая, если пытаюсь сама себя обмануть. Я сказала «просто и откровенно», но за год послала тебе столько писем, столько лживых писем! Целый год только то и делала, что издевалась над тобой. И лишь страшная пытка, через которую я прошла, придает мне какую-то смелость надеяться, что я смогу честно посмотреть тебе в глаза. Нет, я ни в чем не виновата, любимый мой, клянусь тебе, всему причиной твоя мать! Вот я опять поспешила найти оправдание. Пишу: «виновата твоя мать», хотя совсем не уверена в том. И это, кажется, самое страшное! В душе я понимаю, что тороплюсь с самого начала выставить целый ряд оправданий моему поступку… Мне хочется разорвать этот листок. Не могу, не могу…

Нет, нужно набраться смелости и продолжать. Я говорю себе: «Сегодня или никогда». Если не решусь, то знаю, что меня ожидает, и боюсь этого. Но я уверена, что нет иного пути. Я расскажу тебе откровенно все по порядку.

Прошел год, любимый мой, как я ушла из твоего дома, бросила тебя и живу с Фанасисом Пикросом. Короче говоря, я уже его жена, и как только ты получишь мое письмо, я буду считать, что попросила развода, чтобы официально оформить наши с ним отношения. У Фанасиса золотое сердце. Он, пожалуй, самый добрый человек из тех, кого я встречала. Но иногда мне ненавистна его доброта. Я думаю: «Доброта его и виновата во всем – она исцелила меня, когда я не хотела выздоравливать, да, но хотела». Клянусь, что не хотела, любимый мой. А может быть, в душе-то хотела и сейчас пишу неправду.

Фанасис – единственный человек, показавший себя настоящим другом в те трудные годы, что я пережила. Посмотрел бы ты на него тогда: он с ног сбился во время суда над тобой. С ума сходил, бедный, чтобы спасти тебя. Он заплатил известному адвокату, который тебя защищал. Разыскал людей со связями, добрался до влиятельных политических деятелей. После целого дня беготни говорил мне: «Не волнуйся, Элени, один туз дал мне слово похлопотать за него». Если бы военный трибунал единогласно приговорил тебя к смертной казни, тебя расстреляли бы, Стефанос. Вероятно, Фанасису я обязана тем, что за смертный приговор проголосовали три члена трибунала против двух. Подумай, вероятно, ему я обязана тем, что ты, любимый мой, жив до сих пор. А может быть, судьи сжалились, увидев на суде тебя, разбитого параличом. Ах, боже мой, я не хочу вспоминать те страшные дни! Врач сказал, что с тех пор я повредилась в уме. На меня напала тоска, по ночам мучили припадки… Я вставала впотьмах с кровати и бродила по улицам. Твоя бедная мать не удерживала меня, так как ее напугал врач. Она закутывалась в платок и молча шла за мной следом, чтобы помешать мне в приступе безумия наложить на себя руки.

Так прошел весь сорок седьмой год. Из школы меня давно выгнали. Я не могла нигде найти места учительницы. Про приготовительный класс, о котором я столько тебе писала, я выдумала; я лгала по настоянию твоей матери, чтобы ты не беспокоился обо мне. Мне удалось устроиться в одну частную контору, но я опять заболела и потеряла работу. Тогда твоей восьмидесятилетней матера пришлось торговать сигаретами на улице, чтобы заработать нам на кусок хлеба (она не хотела, чтобы я и об этом писала тебе).

Фанасис часто заходил повидаться со мной. Он изобретал тысячи способов, чтобы помочь нам, не обижая нас этим. Часами сидел со мной. В то время я не вставала совсем с постели: хотя голове моей стало легче, от меня остались кожа да кости. Я была убеждена, что моему здоровью угрожает серьезная опасность и что все скрывают это от меня. Видишь ли, когда после твоего ареста меня держали в асфалии в одиночке, я спала на цементном полу. Два месяца меня трепала лихорадка. Что они хотели от меня? Стоит мне вспомнить те дни, как мои мысли путаются, меня охватывает ужас, я вскакиваю и хочу бежать, словно спасаясь от погони. На допросах ко мне приставали с какой-то подпольной типографией. Много раз я теряла сознание – вот все, что я помню отчетливо. Боже мой, не там ли я сошла с ума?

Когда после приговора, вынесенного тебе, я лежала в постели, то казалась спокойной. Но в глубине души знала, что конец мой близок, р думала: «Доживу я разве до завтрашнего утра? Нет, наверно, сегодня ночью умру. Я таю. Даже старуха знает об этом. Ей сказал врач, поэтому она сидит, скорчившись, на сундуке и молчит». Так говорила я сама себе. Как странно, любимый мой, тогда я не боялась смерти. Я беседовала с тобой и слышала, как окружающие произносили шепотом: «Тс-с! Она бредит!» В душе я смеялась – никто не мог понять, что в те минуты я была с тобой. Внезапно хлопала дверь и входил Фанасис.

Он пытался шутить. Садился у моего изголовья. Карманы его были набиты тыквенными семечками и конфетами. Грызла семечки и твоя мать. Он рассказывал нам то содержание какого-нибудь фильма, то подробности воскресного футбольного матча, то развлекал пас веселыми историями. Его преданность трогала меня. Как странно: смерть отступила, и я стала постепенно интересоваться футболом, фильмами, производством трикотажа, его делами. Сама не понимаю, как случилось, что моя жизнь заполнилась всем этим. Я уже не могла обойтись без ежедневной беседы с Фанасисом.

Мое здоровье улучшилось, я встала с постели. Он навещал меня после работы, и я стала понемногу выходить с ним на улицу. Он из кожи лез, чтобы развлечь меня. Однажды вечером я засмеялась – человек так устроен, что может снова начать смеяться, – пишу тебе об этом, любимый мой, а сердце мое разрывается. Да, я засмеялась, даже залилась смехом из-за пустяка. Внезапно я увидела слезы в глазах Фанасиса. И подумала: «Боже мой, как оп меня любит». Эта мысль, вместо того чтобы испугать меня, принесла облегчение.

Много раз я задавала себе вопрос, почему жизнь идет по тому, а не по иному пути. Я выздоровела – да, это было так – и принялась снова искать работу. Рано утром уходила из дому, обивала пороги контор, магазинов, заводов, обращалась к знакомым. Особенно по утрам я чувствовала, что вновь воскресла. Врач, осмотрев меня, удивился – как быстро исчезли симптомы болезни. Он сказал, что мне уже ничего не грозит. Не ошибся ли он, решив, что я поправилась? Или, возвратившись к жизни, человек обречен оставаться калекой и носить в себе частицу своей прежней, умершей уже души? Не удивляет тебя, любимый мой, что я не искала места учительницы? Ты спросишь почему? Да, я все время твердила себе: «Куда ты ни пойдешь, тебя выгонят». Может быть, меня и не взяли бы ни в одну школу, но я уже сама не хотела и не могла учить детей. И стоило мне подумать об этом, я сразу бледнела и чувствовала, что качусь в пропасть. Помнишь те немногие дни, что мы провели вместе? Помнишь, с каким восторгом я говорила о своей работе? Помнишь, как еще во время оккупации я увлекалась изучением новых методов воспитания? Помнишь, как я предавалась мечтам, горела энтузиазмом?

Все погибло! Все, все, все! Теперь я чувствую отвращение к той работе. Все, что я писала тебе последнее время, я писала по настоянию твоей матери – и все это ложь.

Но самое страшное – поймешь ли ты? – что ты сам вместе с моими идеалами умер в моем сердце. Ты умер вместе с великой прекрасной эпохой, которую мы пережили и которая никогда не повторится. Однажды я даже спросила себя: «Жив ли он? Да, жив, раз я получаю от него письма. Но они причиняют мне боль, он рассуждает в них, как прежде. Они полны той же веры. Неужели он не изменился? Возможно ли это? Нет, он умер. Остался только голос, который мучает меня». Чтобы избавиться от этой пытки, я старалась хоть чем-нибудь заполнить свою жизнь. Нашла место продавщицы в универсальном магазине, подстригла коротко волосы, стала одеваться по моде ходить в кино, у меня появились скромные мечты, маленькие желания. Не раз ловила я себя на том, что радуюсь пустякам, льстящим моему женскому тщеславию. Я перестала интересоваться политикой. Несколько раз заходили ко мне жены заключенных и просили принять участие в комиссии, добивавшейся амнистии. Сначала, признаюсь, я разволновалась: их появление вывело меня из сонного оцепенения. Но я не хотела просыпаться. Что-то бешено сопротивлялось во мне и причиняло боль. Я не раз обманывала их, и в конце концов они перестали меня беспокоить.

Сначала, как только закрывали магазин, я сразу возвращалась домой. Заставала твою мать на ее обычном месте. Она по своему обыкновению что-то вязала тебе, сидя в углу. Много раз распускала и потом начинала снова. Не знаю почему, но последнее время она упорно заводила со мной бесконечные разговоры о тебе. Я услышала о твоем детстве, о твоих проделках, капризах, о подвигах. Каждый день одни и те же истории, с теми же мельчайшими подробностями, в тех же самых выражениях. Может быть, она забывала, что уже тысячу раз рассказывала мне их? Или догадывалась о том, что творится у меня в душе, и нарочно делала это? Меня начинало трясти – невозможно было каждый день выслушивать ее рассказы. Я стала позже возвращаться в надежде застать ее спящей. Но она не ложилась, дожидаясь меня до полуночи.

Однажды вечером, когда мы гуляли по шоссе, Фанасис объяснился мне в любви. Меня это не удивило: я догадывалась и раньше, что он скрывает свое чувство и страдает. Но меня испугало его признание. Я попрощалась с ним и поспешно ушла. В ту ночь я подумала: «Теперь мне уже нельзя ходить с ним гулять». Но мы опять гуляли и говорили опять о том же самом, и опять, и опять. Вскоре мы уже только об этом и говорили.

Фанасис любил меня, и я его жалела, потому что он хороший человек. Он часто сидел молча и смотрел на меня страдальческим взглядом. У меня родилась странная мысль, в которой я не хотела признаться ни ему, ни себе. Я думала: «Как спокойно текла бы моя жизнь, если бы я была свободна и вышла замуж за Фанасиса!» Да, любимый мой, Фанасис сулил безмятежность, забвение, которого я искала. Я открывала ему все свои мысли, тем самым не отклоняясь от темы, занимавшей нас последнее время. Но, может быть, этим я невольно торопила его принять решение. Кто знает! Ясно только одно: я не нашла тогда в себе смелости заглянуть в свою душу. А он решился и попросил меня выйти за него замуж. Я, Стефанос, согласилась, приняла предложение, и мы стали обсуждать, как написать тебе об этом, – последнее занимало нас куда больше, чем жалкие мечты о нашей будущей совместной жизни. Но тут вмешалась твоя мать.

Незадолго до того, как я покинула наш дом, я почувствовала, что она следит за мной. Она перестала говорить о тебе, совсем рта не открывала. Я была уверена, что она догадывается о принятом мною решении. Сколько ни пыталась я хоть намеком коснуться моего душевного состояния – упоминала о своем одиночестве, о годах, которые проходят, о том, что ты, наверно, никогда не вернешься, – она упорно хранила молчание. Но я ощущала неловкость, потому что она стала проявлять по отношению ко мне не свойственную ей заботливость: стирала мое белье, чистила туфли; чтобы я не зябла, накрывала меня ночью шинелью твоего покойного брата – раньше она висела в шкафу и твоя мать не позволяла никому к ней прикасаться. Меня всегда ожидал накрытый стол, и, пока я ела, она стояла рядом со мной и подавала мне. Короче говоря, я не могла понять, старалась ли она ухаживать за мной как твоя мать или как служанка. Вспомни, какой суровой и непреклонной женщиной была она прежде. И я признаюсь тебе теперь, что она никогда не любила меня. Она не способна была любить никого на свете, кроме тебя и твоих умерших братьев. Сама того не желая, она всегда презирала меня; ни ты, ни другие не замечали этого. Как многие старые крестьянки, она хотела, чтобы невестка была рабой в доме ее сына. И хотя она никогда не подавала виду, я была уверена, что меня она терпеть не может. Ее возмущало, что я ухожу рано утром, ни перед кем не отчитываясь, куда я иду и поздно ли вернусь, а ведь часто, когда затягивалось какое-нибудь собрание, я возвращалась только в полночь. Ее возмущало, что ты никогда не делал мне замечаний о беспорядке в шкафу, о грязи во дворе (одно время она нарочно не убирала нигде), о моей неумелой стряпне. Когда однажды мы с тобой поспорили о чем-то и ты признался под конец, что я права, она вся вспыхнула от гнева, услышав твои слова. Ты не понимал ее, хотя она и твоя мать. Только я видела, насколько страшным становился ее взгляд в такие минуты. Ее бесило, что я образованная, что я не разделяю ее предрассудков, не крещусь перед иконами, забываю ее кулинарные советы. Никогда она не помогала мне по хозяйству. Даже во время болезни я вставала, чтобы сварить обед.

Я пишу тебе, Стефанос, не как невестка, обвиняющая свою свекровь. Ведь я любила ее именно потому, что понимала: она не может иначе относиться ко мне, хотя в душе и желает этого. Нет, я не виню ее ни в чем, а лишь хочу, чтоб ты понял, насколько удивила меня перемена в пей. Ее странная преданность буквально потрясла меня. Настолько, что я готова была отказаться от мысли покинуть наш дом. Я решила даже сказать Фанасису, что передумала, но почувствовала, что снова схожу с ума.

Да, я была связана и каждый день ощущала это все больше. Я потеряла покой, и снова меня начало преследовать предчувствие смерти. Порой меня охватывало страшное возбуждение. Сначала нежные заботы твоей матери удивляли меня, но постепенно стали тяготить. Почему? Не знаю. В то время я не в состоянии была спокойно заглянуть себе в душу, наверно, вследствие болезни, или это были признаки нового приступа безумия. Иногда на меня нападало бешенство. Сижу, например, на скамейке во дворе, а она тихонько подходит, кладет ласково руку мне на плечо и спрашивает, не надо ли постирать мне чулки, Я вся киплю, но не отвечаю ей. Она настойчиво предлагает выстирать мои простыни. А я думаю: «Старая ведьма, она нарочно так обращается со мной, так как догадывается, что я хочу уйти. Чтобы унизить меня, она ведет себя как служанка». И прихожу в ярость; точно бешеная, набрасываюсь на нее, вместо того чтобы взять себя в руки. Я ненавидела ее все сильней и сильней, грубила ей и по малейшему поводу закатывала истерику. Бедняжка молча страдала, ни разу не попрекнула меня.

Однажды вечером я ужинала, избегая глядеть на нее. Она стояла рядом и чистила мне яблоко. Тень от ее головы двигалась по моей тарелке. Я закричала на нее: «Иди ловись!» Она ни с места. Кусок застрял у меня в горле. Тень от ее головы все двигалась и двигалась передо мной. «Возьми яблоко, дочка», – сказала она. Я оттолкнула ее руку, и яблоко упало на пол. Она опять ни с места. «Ты, дочка, наверно, устала», – пробормотала она. Я вскочила и вцепилась ей в горло. «Чего ты стоишь над душой? Почему не идешь спать?» Я была вне себя от бешенства и внезапно закричала: «Довольно, я ухожу, а то окончательно рехнусь и задушу тебя».

Не сказав больше ни слова, я поспешно собрала вещи. Кажется, она прошептала: «Я знала, что ты уйдешь». Она стояла и смотрела, как я запихивала в чемодан свои платья. «Если хочешь, дочка, возьми одеяло, чтобы тебе не зябнуть», – предложила она мне. Я закрыла чемодан, надела шляпу и направилась к двери. Она остановила меня. «Я хочу, чтобы ты оказала мне одну услугу», – обратилась она ко мне. Ее глаза сверкали. Она попросила ничего не писать тебе о моем решении, пообещав, что сама по-своему расскажет тебе обо всем. Ты не представляешь, какое облегчение принесли мне ее слова. Сколько раз мы с Фанасисом собирались написать тебе, но не находили в себе сил и откладывали на завтра.

Так я покинула наш дом раньше, чем предполагала, – иначе, быть может, я никогда не ушла бы оттуда. Я пишу тебе не для того, чтобы оправдать себя тем, будто я совершила безумство или поддалась мимолетному настроению. Нет, Стефанос, у меня созрело решение избрать именно этот путь. Если бы не произошел взрыв, я, так и не отважившись на этот шаг и примирившись с жизнью, подобно многим людям, влачила бы, наверно, изо дня в день жалкое существование.

Я переселилась к Фанасису. Его мать умерла, сестры вышли уже замуж, поэтому я оказалась в пустом, почти необитаемом доме. На задворках Фанасис строил трикотажную мастерскую. Мне хотелось отдохнуть. Первые дни я занималась немного хозяйством: переставила старую мебель, починила занавески и повесила их на окна, прибрала, украсила квартиру. То и дело я останавливалась в растерянности и, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, спешила убедить себя в том, что делаю все с охотой, И бросала взгляды вокруг, гордясь своими достижениями. Фанасис казался обеспокоенным. Мы беседовали о наших домашних делах, о его мастерской, и оба делали вид, что заняты Наверно, потому, что не могли притворяться счастливыми. Но когда расходились работницы, наступал вечер и мы оставались одни, нельзя было не говорить о тебе. Нас обоих терзала одна и та же тревога. Мы считали дни. Я не находила себе места. Однажды сказала ему: «Сегодня, пожалуй, он получит письмо от старухи». Фанасис ответил: «Должен получить, прошло восемнадцать дней. – И, подумав, добавил: – Если только его не задержала почта». Я тут же закричала: «Он уже получил, я уверена». Тогда он потер руки, словно они у него озябли: «Но как, Элени, оп отнесется к нему?» – «Не спрашивай об одном и том же, Фанасис. Ты только злишь меня». Опять мы замолчали. Потом он пробормотал: «К субботе придет ответ».

Мы утешали себя надеждой, что ты нас поймешь, что в твоем письме мы найдем слова и доводы, которые придадут нам смелости. Да, мы ждали ответа, как избавления. Эти вечерние беседы причиняли мне невероятные страдания, которые я пыталась скрыть. Оставляла Фанасиса и запиралась в соседней комнате, чтобы выплакаться потихоньку от него. Он все понимал, но не хотел мешать мне. Терпеливо ждал, курил одну сигарету за другой.

Прошло немногим больше месяца с того дня, как я ушла из твоего дома. Я собиралась пойти навестить твою мать и справиться о тебе. Но вдруг однажды рано утром она постучала ко мне в дверь. «Я узнала, дочка, что ты тут живешь», – сказала она мне с ласковой улыбкой. Но когда она подняла на меня глаза, я заметила в них странный блеск и испугалась. «Что случилось? Что написал тебе о нас Стефанос?» – спросила я с тревогой. Она печально поглядела на меня. «Сын беспокоится, не получает от тебя весточки. Справляется, не больна ли ты». У меня сжалось сердце. «Почему ты не написала ему, что я ушла из дому? Почему? Отвечай мне!» Мутные старушечьи глава впились в меня. «Нет, он не должен узнать об этом. Ради бога! Не должен! Разве вправе мы причинить ему там такое горе? Увечный он, одинокий! – жалобно пробормотала она. Потом презрительно и сухо повторила: – Ты не имеешь на это права».

Я вся дрожала и чувствовала, что мной овладевает бешенство. Мне хотелось броситься на нее, впиться ногтями в горло и задушить ее. Она молча наблюдала за мной. Сидела в прихожей, словно ожидая, когда пройдет у меня приступ. Я взяла ее за руку и ввела в нашу уютную столовую. Она опустилась на стул и скрестила на груди руки. Внезапно какое-то странное чувство проснулось во мне: я вдруг поняла ее беспредельное молчаливое горе. Мне показалось, что она стала еще более сморщенной и согнутой, чем раньше. К горлу у меня подступил ком. «Прости меня, мама, – пролепетала я и упала перед ней на колени. – Прости меня», – повторяла я, содрогаясь от рыданий.

Я почувствовала, как она своей морщинистой ладонью нежно гладит меня по волосам. О, какое облегчение принесла мне ее ласка! Если бы в эту минуту она попросила меня вернуться обратно, клянусь, любимый мой, я тотчас собрала бы свои вещи и последовала за ней. Но она не хотела. Ее принципы не допускали этого. Да, она предпочла бы увидеть меня мертвой, но не разрешила бы мне снова переступить порог нашего дома. До своего последнего часа, я уверена, не простила она мне моего поступка.

Твоя мать продолжала гладить меня по голове и ласково говорить со мной до тех пор, пока я не устала плакать. И тогда вдруг она сказала: «Сядь теперь, дочка, и напиши ему хоть два слова». Я подняла голову и в растерянности посмотрела на нее. Ее лицо приняло необычайно суровое выражение. Боже мой, в ту минуту мне померещилось, что ее лицо, обрамленное черным платком, похоже на те жестокие, страшные лики византийских святых, которых я так боялась в детстве. «Встань-ка, возьми перо». Я встала, как автомат, и взяла ручку. Она монотонно диктовала: «Я чувствую себя хорошо… Не беспокойся… У ребятишек в школе сейчас каникулы… Жду тебя с нетерпением…» Не соображая, что я делаю, я написала слово в слово все, что она продиктовала мне.

Только когда твоя мать ушла, я осознала, что натворила. И похолодела. «Теперь я окончательно пропала», – подумала я. Мне хотелось догнать ее и отобрать письмо, но я не нашла в себе сил. Именно моя слабость, неспособность принять определенное решение превратили мою жизнь в муку. Я берусь за какое-нибудь дело. Например, наливаю воду в глиняный горшок, чтобы сварить суп. Открываю кран. Вода бежит, а я жду. И вдруг я оказываюсь у твоей постели. Твоя голова откинута на подушку. Ты смотришь с улыбкой на меня, а я шепчу те самые слова, которые заставила меня написать она. Да, я вижу сколько радости доставляют они тебе. «Боже мой, почему я ощущаю такую безумную боль? Почему меня душит что-то?» – кричу я, как безумная. Мой собственный голос приводит меня в чувство. Вода перелилась через край и течет на пол. Я вижу, как суетится перепуганный Фанасис. «Ничего, ничего не случилось. Уходи», – прогоняю я его. Все мое тело болит, я не в силах поднять руку, хотя день только начался. С трудом бреду к кровати.

Все чаще и чаще я теряю сознание. Каждый день Фанасис убеждает меня написать тебе правду, а сам испуганно выжидает и не в состоянии ничего предпринять. Его мягкость, нерешительность невероятно раздражают меня. В глубине души он сам понимает, что если я и запрещаю ему повидаться с тобой или написать тебе, то он обязан, не спрашивая меня, сделать это. Моя судьба в его руках. Но его безграничная доброта, глупая, нелепая доброта делает его неспособным принять наконец какое-то решение. Он видит, что я качусь в пропасть, погибаю, но у него не хватает мужества отважиться на что-нибудь самому. Стоит ему взглянуть на меня, и он страдает еще больше, чем я, – такой он добрый. Теперь меня преследует желание унизить его. Я издеваюсь над ним, припоминая ему, что он подписал отречение от своих убеждений, что сестры вили из него веревки, что он дрожит, когда к нему приходят с подписным листом от демократической организации поселка. Никогда я не думала, что он настолько трусливый и безвольный. Я потешаюсь над ним, хотя в глубине души знаю, что смеюсь над собой. Бедняга всегда пытается оправдаться, говорит со мной кротко, ласково, никогда не выходит из себя, в то время как я киплю от ярости. Но у него не хватает духу написать тебе обо всем.

Однажды вечером Фанасис внезапно расплакался, точно ребенок. Все время твердил: «Когда-то я был молодцом, Элени, не дорожил своей жизнью. Меня могли убить тогда, да, могли. Проклятье! Лучше бы мне погибнуть». Я отвернулась, чтобы не видеть его заплаканного лица. Конечно, через несколько минут он говорил опять о векселях, о трикотаже, который завтра должен сдать заказчикам, но я знала, Стефанос, что ты нас обоих сломил.

Через месяц снова пришла твоя мать и потребовала, чтобы я написала тебе второе письмо. Сначала я отказалась. Она настаивала. Я умоляла ее не просить меня больше об этом. Помню, когда я сказала ей, что сойду с ума, она как-то странно улыбнулась. Она принесла с собой и прочла открытку, которую ты мне прислал. Я написала несколько строчек и прогнала ее. Даже крикнула вслед, чтобы она не трудилась посылать тебе мою открытку, потому что я все равно напишу тебе правду. Едва она ушла, как я взялась за перо. Но, как и раньше, когда я пыталась рассказать тебе, что произошло, я разорвала в конце концов недописанное письмо. Я думала: «Нет, пусть лучше он узнает обо всем, когда меня уже не будет в живых!» Но я обманывала себя, потому что не собиралась кончать жизнь самоубийством. Наоборот, я хотела избавиться как можно скорей от этого кошмара и жить, жить. Каким отвратительным становится человек, когда старается прикрыть лицемерием свою трусость! После того как твоя мать явилась в третий раз и заставила меня продолжить мучительную переписку с тобой, я сказала Фанасису, что надо запаковать вещи и переселиться на другую квартиру.

Мы сняли комнату в районе Зографоса. Сначала я думала, что вскоре успокоюсь. Я решила отправиться на Корфу, повидаться с тобой и рассказать обо всем. Теперь мои дни проходили в одиночестве: Фанасис уходил рано утром и возвращался поздно вечером. Я редко выходила из дому. Ничего не делала. Когда мы начинали задыхаться от грязи и пыли, комнату убирал Фанасис. Я проводила время в постели или у окна. Уже не злилась, не кричала, почти не разговаривала. Была совершенно спокойна.

Не понимаю, почему Фанасис часто приводит ко мне врача. Ему, видно, внушает опасение мое здоровье. Но я веду себя хитро. Когда приходит врач, я встаю, встречаю его улыбкой, беседую с ним о всяких пустяках, даже шучу. Врач шепчет что-то Фанасису, и тот улыбается счастливый. «Обманула их, – думаю я, но в тот же миг меня охватывает дрожь. – Обманула их, что я не сумасшедшая? Значит, на самом-то деле я сумасшедшая?» Голова у меня идет кругом. Дрожа, я глотаю две таблетки снотворного и вскоре засыпаю глубоким сном. Однажды утром, когда я в задумчивости смотрела в окно, я увидела издали твою мать. Неодетая, растрепанная, я пулей вылетела на улицу и заорала: «Убирайся, убирайся, старая ведьма!» Она была ласкова со мной, привела в комнату, терпеливо терла мне виски, чтобы я пришла в себя, И наконец заставила меня снова написать тебе.

Два раза мы меняли квартиру. И оба раза она отыскивала меня. Вот уже неделя, как мы живем в ужасном подвале: нет окна, нет света – настоящая могила, но я чувствую себя здесь уверенней. Не выхожу совсем. Заслышав шаги, вздрагиваю. Если снова увижу ее перед собой, свалюсь замертво. Но я знаю, рано или поздно она меня найдет. Для поездки на Корфу у меня уже нет мужества. Мои ноги налились свинцом, я с трудом волочу их, делая всего лишь два-три шага по комнате. Фанасис живет в постоянной тревоге. Хоть он старается скрыть ее от меня, я понимаю его состояние. Все время поедом его ем, чтобы он был осторожен и старуха не выследила его. Он убегает из дому, словно спасаясь от погони. Ночью мы оба места себе не находим от страха. Бедный, он настолько любит меня, что живет моими кошмарами… Дни идут. Она появится… Скоро утро… Я не в силах написать больше ни строчки…»

14
{"b":"539032","o":1}