– Ты не хочешь выходить отсюда! Я тебе надоела! – кричала она, вся дрожа.
Он растерялся.
– Тасия, ты с ума сошла!
– Я тебе надоела, я уродина… Страшная уродина, я ведь знаю. Поэтому ты меня больше не любишь! – В страстном порыве она прижимала его голову к своей груди. – Но что со мной станется без тебя, Илиас? – Она резко отстранилась от него. Ее огромный живот вздрагивал от рыданий. – Если ты не выйдешь, Илиас, я руки на себя наложу!
– Тебе не следовало приходить сюда, Тасия, не следовало приходить! – шептал Папакостис.
Вернувшись в барак, она закрыла ставни и, полная отчаяния, села на край кровати. В руке она держала чашку с разведенным купоросом.
– На тебя падет этот грех, – бормотала она.
Тасия поднялась и уставилась на себя в зеркало.
Потрогала свои выгоревшие каштановые волосы, увядшие щеки. Поднесла чашку ко рту. Но, как это чаще всего случается с женщинами, которые хотят покончить с собой из мести, она опомнилась и немного погодя вылила купорос в раковину. В ту же ночь она родила.
Выйдя из больницы, она отправилась повидать брата. Кирьякос испугался, когда увидел ее на пороге с малышом на руках.
– Я выполнил свой долг, Тасия, и даже больше того, – в замешательстве сказал он. – И шкаф я вам купил, и кровать. Уж не говорю о лакированных ботинках для твоего жениха.
По его лицу Тасия поняла, что он ее гонит. Она остолбенела.
– Я не хочу, Кирьякос, быть тебе в тягость. Я пришла лишь за тем, чтобы ты капельку посочувствовал мне…
– Ну, можешь считать, что стала вдовой, – заключил он. – Во всяком случае, он оставил тебе конуру: есть где приклонить голову. Постарайся приискать себе какую-нибудь работенку, чтобы вырастить сына и вывести его в люди.
Она ушла, не сказав больше ни слова, и с тех пор не переступала порог его дома.
Папакостис совершил побег с пустынного острова в те дни, когда немцы вошли в Афины. Долгое время он скрывался в каком-то подвале и встречался с женой далеко от дома. Только после того, как он устроился под чужим именем на шахту и проработал несколько месяцев, Тасия успокоилась. Однажды в воскресенье они вышли погулять. Она надела старенькое светлое платье и напудрилась, как в былые времена. Они сидели в пивной. Поблекшая женщина, похожая на разодетое чучело, молчала.
– Да что с тобой наконец? – спросил Папакостис.
Она не сразу ответила, наконец пробормотала что-то о своем отце и родне. (Отец Тасии был курьером в министерстве и постоянно с восторгом твердил о великих благодетелях нации.)
Как все мещанки, Тасия мечтала в юности выйти замуж sa человека не очень состоятельного, но по крайней мере торговца или чиновника. Она любила Папакостиса, но если бы ей не грозила опасность засидеться в старых девах, она никогда не решилась бы выйти за рабочего. Ее двоюродные сестры со стороны матери хорошо пристроились – у них были бакалейные лавки, и они страшно важничали; а одна даже вышла замуж за адвоката. Именно поэтому после замужества Тасия избегала встреч с ними. Она стеснялась, но лелеяла в душе надежду, что со временем ее муж преуспеет; она поедом его ела, чтобы он переменил работу. Тогда, наконец, они бы уехали из этого грязного поселка, может быть, приобрели бы участок земли, построили домик, дали бы образование сыну. Она строила тысячу подобных планов, и если бы они осуществились, ее «положение в обществе» вернуло бы ей старые родственные связи.
В тот воскресный вечер, когда Тасия сидела густо напудренная и слушала граммофон, из которого неслись звуки грустной народной мелодии, она почувствовала, что годы ее безвозвратно прошли и мечты никогда не сбудутся. Она заговорила озлобленно, резко. Осуждала соседок, ворчала, что в бараке протекает крыша, припомнила своего покойного отца, которого «уважали даже министры», и причитала, что муж заболеет или его посадят в тюрьму и расстреляют, а она станет горемычной вдовой. Но что бы ни случилось, ее уже ничего не трогает: она сдохнет такой же бедной и несчастной, какой была всю жизнь!.. С того дня она перестала пудриться и выходила из дому закутанная по-старушечьи в черный платок. Перед освобождением она родила в третий и последний раз. Кашель мужа вывел Тасию из раздумья. Она в беспокойстве прислушалась к его хриплому дыханию.
– Ляг в постель. Я сделаю тебе припарки, – ласково сказала она.
– От них никакого толку.
– Тебе не повредит. Почему ты такой упрямый? – вздохнула Тасия.
– Недолго осталось терпеть…
– Ты имеешь в виду пенсию?
– Да. После забастовки… Я уже решил…
– Опять забастовка? – встревоженно спросила она.
– Кажется, да, – ответил Старик.
Тасия печально покачала головой. Лампа тускло светила. На большом старом шкафу – подарке Кирьякоса – зеркало потемнело от сырости. Над широкой кроватью висел в футляре венец Тасии. На полу в ряд лежали два матраца: па одном спали дочки, на другом – сын.
Тасия вышла на улицу и позвала девочек. Обе пришли голодные. Старшая сняла тарелку, которой был прикрыт ужин для брата, и схватила картофелину.
– Вот наказание! Опять голодные! – Тасия рассердилась и ударила девочку по руке.
Девочка горько заплакала. Мать сунула дочкам по куску хлеба и стала раздевать младшую. Посмотрев на ее худенькое тельце, она отвернулась, закрыв глаза. Когда девочки улеглись на матраце, она сокрушенно вздохнула. Папакостис поднял голову и взглянул на жену. Она отвела глаза и, поспешно встав, вышла по нужде.
Общественная уборная находилась в конце улицы. Тасия понуро брела, еле волоча ноги по грязному тротуару, В нескольких метрах от их дома какой-то мужчина на костылях стоял, опираясь на каменный столб забора. Она прошла мимо, не обратив на него внимания.
Мужчина переставил один костыль, потом другой и с трудом продвинулся всего на шаг. Потом, сделав еще два шага, остановился. Из верхней части переулка донесся приглушенный усталый голос. Женщина пела:
В богом забытом поселке нашем
Только страданья полною чашей.
Ночь ли наступит иль рассветает —
Знаем: нас горе одно ожидает.
Девушки бедные
Семечки щелкают,
Шелуху на порог выплевывают.
Помоги, богородица, бедным!
Глава десятая
Еще в больнице Стефанос стал чувствовать себя немного лучше, но на полное выздоровление надеяться не приходилось. После суда кровоизлияние, вызванное переломом позвоночника, рассосалось, и он стал понемногу вставать. Его даже перевели тогда из больницы в тюрьму. Но постепенно состояние его ухудшалось, и через полгода последовал новый удар. Врач не мог объяснить его причины и советовал переправить осужденного в афинскую больницу. Послали запрос, но соответствующая инстанция не дала согласия на перевод. Так Стефанос и лежал в областной тюремной больнице.
Вскоре адвокат предпринял новые попытки перевести его в Афины. В просьбе опять отказали. Шли месяцы, годы. Стефаноса ничем не лечили, считали его безнадежным больным. И так как его жизни не угрожала опасность, за ним перестал наблюдать врач. Он лежал, всеми забытый, на крайней койке больничной палаты. Ничего не оставалось, как ждать распоряжения об отправке его домой или в какой-нибудь приют. Но, несмотря на диагноз врачей и хлопоты адвоката, прошло несколько лет, прежде чем удалось добиться освобождения его из тюрьмы как неизлечимого больного.
Стефанос не терял веры в выздоровление. Он и сам но мог бы объяснить, откуда брался его непонятный оптимизм. Но порой он сознавал, что нет никаких оснований для надежды, и на него нападала отчаянная тоска. Когда врач перестал следить за ним и проводить какое-либо лечение (ему давали лекарства только для того, чтобы снять боли в позвоночнике), он решил выработать для себя особый режим. Запасшись несколькими кирпичами, он ежедневно два-три раза в день лежа делал с ними упражнения для поясницы. Возможно, с медицинской точки зрения эта гимнастика была бесполезна, но она помогла ему сохранить надежду. Остальное время он читал, жадно следил за международными событиями, борьбой народов за мир, внутренней политической обстановкой. День за днем он с удовлетворением убеждался в том, что рабочее движение приобретает все больший размах. «Мы стали более зрелыми, и это серьезное достижение. Хоть мы и заплатили за него кровью и слезами, но это большой успех в нашей борьбе», – размышлял он.