«Нет, не запугивает», – подумал он с беспокойством, глядя вслед рабочим, направлявшимся к двери.
Ему захотелось вернуть их, но он стоял в нерешительности, нервно потирая руки. Самодовольная болтовня и все ухищрения, в иных случаях доставлявшие Фармакису большое удовольствие, показались ему сегодня непривлекательными и унизительными. Но самоуверенность и врожденная живость помешали Фармакису предаться грустным раздумьям. Не в его характере было заниматься самоанализом. К тому же сегодня вечером должно состояться заседание комитета национального восстановления, и он не терял надежды, что вопрос о субсидии решится окончательно. В таком случае компания станет всесильной. (Давно уже Фармакис жил мечтой о ее будущем могуществе.) Тогда, конечно, его не будет беспокоить перспектива забастовки. Наоборот, забастовка была бы со стороны рабочих необдуманным шагом и позволила бы ему устранить наконец Старика и коммунистов от руководства профсоюзом. Он поспешно схватил телефонную трубку и попросил соединить его с кабинетом министра.
Выйдя из конторы компании, Старик послал Кацабаса и другого рабочего в министерство в последний раз попросить министра вмешаться, а сам направился к главному редактору газеты «Алитья» Петропулосу, чтобы передать ему материалы профсоюза, которые тот запросил.
Старик шел усталым шагом, с любопытством наблюдая за снующими вокруг прохожими (у него была привычка оглядывать на улице людей). Он с наслаждением дышал холодным воздухом. При каждом вдохе слышался тихий скребущий звук, словно терлись друг о дружку два камешка с неровной поверхностью. Пройдя два квартала, он почувствовал, как у него защекотало в горле. Он зашелся кашлем, остановился и вытащил большой коричневый платок. Он долго кашлял, отхаркивал, и платок его пропитался черной мокротой.
Старик знал, что давно пора ему бросить работу на шахте. Он сильно сдал: ослаб, пожелтел и каждую ночь его мучила рвота. А скоро и совсем ног таскать не сможет. Все это знакомые ему симптомы. Если он не перестанет спускаться в забой, то пропадет.
Чтобы отдышаться, он прислонился к стене.
Последнее время что-то неладное стало с ним твориться. Отбивает, например, он уголь, и вдруг им овладевает страшное беспокойство; ему хочется бросить кайлу и выйти на свет. Нечто подобное пережил он, когда впервые спустился в шахту, – от этого страдает большинство новичков. Ему кажется, что, если он пробудет там еще несколько секунд, ему придет конец. Молодых шахтеров, первый раз в жизни попавших в забой, сразу парализует ужас. Но из самолюбия они не спасаются бегством, иначе им было бы стыдно смотреть людям в глаза. Точно такое же чувство испытывают солдаты-новобранцы, когда их бросают на передовую. Но постепенно и те и другие берут себя в руки и разделяют участь своих товарищей.
Старик, конечно, не боялся оставаться под землей. Он был настолько опытен, что умел оберегать себя от случайностей. Просто Старика угнетало его физическое состояние. До поры до времени, как все люди с железным здоровьем в молодости, он не обращал внимания на свои болезни, недомогания и упрямо не сдавался, хотя силы его уже были подорваны. Словно желая наказать себя за свою слабость, он взял дополнительную нагрузку: устройство летнего лагеря для детей членов профсоюза. Но эта упорная война с собственными недугами расшатала его нервы, и он потерял власть над собой.
Иногда у него начинались галлюцинации. Он прекращал работу. Его тревожный взгляд останавливался на сырых стенах. Ему мерещилось, что они рушатся на него; он хочет отползти, убежать, но лежит неподвижно на спине, скрестив на груди руки, и спит вечным сном. Ему становилось страшно. Он снова хватал кайлу и с ожесточением принимался долбить. Приходил в бешенство из-за того, что дал волю таким мыслям. «Всех ждет один и тот же конец. Что об этом думать? Смысл имеет только жизнь», – философствовал он.
Именно о цене короткой человеческой жизни печально размышлял он сегодня по дороге в редакцию «Алитьи». Он был озабочен сейчас не собственной судьбой. Нет, ведь еще в юности, даже в самые тяжелые минуты, когда Папакостиса постигало горе или разочарование, он меньше всего заботился о себе. Однажды Фармакис сказал ему в связи с каким-то требованием рабочих: «Ты вправе жаловаться на то, что я отказываюсь выполнить твою просьбу. Но скажи мне, Старик, если бы ты был на моем месте, а я на твоем, как бы ты поступил?» – «Пошел бы и утопился», – ответил тот. И сказал это не в сердцах, не для того, чтобы задеть хозяина. Он искренне верил, что может быть только таким, каков он есть. Ведь в ином случае жизнь не имела бы никакого смысла. Поэтому он любил повторять вычитанные им где-то слова: «Если бы человеку дано было умереть и вновь воскреснуть, я опять избрал бы тот же самый путь».
Старик давно наблюдал за хозяином и понял сегодня, что тот тоже сдал. Пока Старик находился в его кабинете, он следил за выражением лица и повадками Фармакиса с таким любопытством, будто впервые увидел его.
«Бывает, знаешь человека долгие годы и вдруг замечаешь, как он изменился, – думал он. – Да, хозяин на ладан дышит, а из кожи вон лезет, чтобы увеличить свои капиталы. Почему он, дурак, не бросит все это и не поживет в свое удовольствие хоть последние годочки? Чепуху я мелю. Никто не может отступиться от своей страсти: его манит золото, как муху мед. Муха сядет на мед, пьет, пьет его, а сама вязнет и погибает… И его когда-нибудь опустят в такую же могилу, как и меня, и на него посыплются комья земли. Но он незнаком с подземельем номер семь. До последнего вздоха он будет думать, что преуспел в жизни; что окружающие его люди – сборище глупцов и неудачников, предназначенных судьбой в этом проклятом обществе гнуть спину, как рабы, ради выгоды кучки хитрых и ловких дельцов; что так было извечно и во веки веков ничего не изменится; что золото всегда будет господствовать над тяжелым трудом, совестью, гуманностью и другими человеческими ценностями. Да, до своего последнего дня хозяин будет надуваться от гордости. В его взгляде, устремленном на тебя, можно прочитать: «Я, умный, выиграл в жизни и стал победителем, а ты, дурак, проиграл». Двадцать пять лет одно и то же читаю я в его взгляде».
Всегда после встречи с Фармакисом он долго не мог отделаться от мыслей о нем. Как ни пытался Папакостис убедить себя в том, что относится к нему объективно, он ненавидел приземистую фигуру и физиономию хозяина. Он ненавидел его с тех пор, как пошел впервые работать проходчиком. Тогда почти каждый день он встречал Фармакиса, который сам распоряжался погрузкой угля на автомашины. Потом постепенно появилась компания, акционеры, контора в центре города, и хозяин уже редко показывался на шахте. За двадцать пять лет их знакомства Папакостис наблюдал рост компании и подъем рабочего движения. И хозяин и рабочий становились сильнее день ото дня. И чем больше они крепли, тем больше увеличивалось отделяющее их расстояние. Фармакис не переносил Папакостиса, а Папакостис терпеть не мог Фармакиса. И под их неприязнью и отвращением скрывалась безграничная взаимная ненависть, которая с годами становилась чисто личной и в которой оба из самолюбия отказывались признаваться. Когда Папакостис слышал слово «плутократ», «буржуа», «коллаборационист», перед ним тотчас же возникала самодовольная физиономия и кошачьи глаза Фармакиса. Но и тот, едва произносили слово «коммунист», невольно вспоминал землистое лицо старого шахтера.
Всю свою жизнь Папакостис смотрел на Фармакиса как на врага рабочего класса, с которым надо непрерывно бороться. Хозяин был для него одним из представителей олигархии, карикатуры на которых попадались ему иногда в газетах. Он никогда не пытался заглянуть в душу этого человека.
Сегодня утром ему показалось, что во взгляде Фармакиса промелькнула искорка беспокойства, чисто человеческого беспокойства, удивившего Старика. А может быть, все дело в его собственном душевном состоянии? Он почувствовал нечто вроде жалости к хозяину, но сразу же ее сменило странное ощущение, будто сегодня впервые ему приоткрылась душа его врага.