Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

11

На ночной дороге от Слуцка к Пушкину нам попался человек — он стоял на обочине и «голосовал» в надежде, что мы его прихватим и подвезем. Мы остановились. Человек оказался ленинградским писателем. Михалев его знает. Писатель идет из частей, он должен написать очерк для газеты. Мы полагали, что ночевать будем в Ленинграде, и уже держали путь туда. Но писатель сказал, что нет никакого смысла тащиться ночью в город, можно отлично переночевать и в Пушкине, в писательском Доме творчества. Там нам будут рады, там полно народу, поскольку в этом доме обосновался так называемый писательский взвод дивизии, в которую добровольно пошли ленинградские писатели и в составе которой они недавно сражались под Сольцами.

Ну что ж, решили мы, можно и пс тащиться в Ленинград.

В Пушкине, на одной из улиц близ дворцов, близ парков, стоит особняк, с воротами, с двором, с таинственной внутренней жизнью. Когда я работал на опытной станции и Повой Деревне, что влево от Детскосельского вокзала, от железной дороги Ленинград — Витебск, то иной раз хаживал мимо этого особняка в Александровский парк. В ту пору здесь жил Алексей Николаевич Толстой. Для нас, простых смертных, жизнь его была до крайности необычной. На рождество в окнах этого особняка жители Детского Села, или теперь Пушкина, с удивлением видели елку с горящими свечами: на Толстого нисколько не действовали установления, в соответствии с которыми рождественские елки отменялись, и отменялись в общем-то очень. правильно, потому что на эту затею срубали целые леса, миллионы и миллионы молодых деревьев. На крыльце особняка, встречая гостей, появлялся швейцар, именно такой, какими мы представляли себе швейцаров по литературе о жизни старого петербургского общества. Мелькали в доме горничные в белых передниках, вращались секретарши, помощники, еще кто-то. По виду все это было от старых, давних, минувших времен.

И в то же время хозяин особняка, человек с таким чуждым нам бытом, с такими барскими привычками, писал прекраснейшие книги. Сейчас, когда он жив, естественно, что на него набрасываются и его братья сочинители, никак, видимо, не желающие попять, а может быть, ослепленные блеском своих собственных личностей и в самом деле но понимающие, что он как художник выше их не на голову даже, а на десятки голов; и критики не упускают случая запустить зубы в икры этого великана литературы, и разные анекдотчики-смехачи, распускатели слухов.

Но пройдут годы, десятилетия, может быть, много десятилетий, и тогда по-настоящему, без суеты и наносной дряни историки, подлинные эстетики разберутся в причинах того, что книги А. Н. Толстого, сколько бы их ни выпускали наши издательства, тотчас расхватываются в магазинах, а в библиотеках от непрерывного чтения доходят до таких состояний, когда говорят, что из них уже можно варить щи.

Алексею Николаевичу досталась редкая судьба. В расцвете творческих сил он перешел из одной социальной эпохи в другую. Он сбежал было от нового — это не так просто: видеть крушение привычного мира, — но нашел в себе силы вовремя вернуться к нему, к новому, — а это еще труднее: за крушением старого, привычного увидеть нарождение небывалого, грядущего на смену старому. Он увидел это, чем прежде всего неизмеримо отличается от Бунина, Куприна и многих других русских литераторов, обладающих талантом, но узких в общественных взглядах. Алексей Николаевич соединил художнически две эпохи. Он сумел из одной перейти в другую, и перейти ire механически, а всем своим творчеством, показав в своих книгах этот трудный, по неизбежный переход. Одни литераторы, его сверстники, так навсегда и остались в старом мире, удалившись в Белград, в Софию, в Берлин или Париж, и копаются там в старом литературном тряпье. Другие — молодые — народились и сложились уже в новом мире, не зная, не помня старого. А он — он как литературный виадук над полями отгремевших боев революции и гражданской войны.

Это его социальное лицо. Но он еще и величайший мастер слова. Из русских слов он лепит такие литературные скульптуры, что вторых подобных у нас, пожалуй, и нет. Его язык имеет запах, имеет цвет, имеет объем, вес, его можно воспринимать всеми доступными человеку чувствами. Об этом когда-нибудь еще скажут специалисты. Задумаются над природой его мастерства. А пока… Пока, переехав в Москву, он этот свой особняк передал под Дом творчества ленинградским писателям.

И вот мы входим ночной порою в вестибюль, отделанный деревом, с зеркалами, с ковровыми дорожками. Нас и в самом деле встречают очень радушно. Я, откровенно говоря, никого здесь не знаю в лицо, но народ явно гостеприимный, шумный, веселый. Ведут в комнату направо. Не комната это, а комнатища, она тоже отделана темным деревом, — тут столовая. За этим длинным столом сиживал Алексей Николаевич в кругу друзей или даже случайно забредших застольщиков, рассказывал свои бесчисленные остроумные истории, о которых, в свою очередь, ходят рассказы в народе.

Сейчас за этим столом человек двадцать пять — тридцать. Стоит дым коромыслом, и среди тарелок с закусками много бутылок коньяку. Кто-то предлагает: «Пейте, ребята, не стесняйтесь. Это нам райком прислал в подарок. Финь-шампань!» Нас угощают, к нам подсаживаются. Рассказывают наперебой, как писательский взвод участвовал в боях под Сольцами, как, кто и какие совершал подвиги. Время от времени то один, то другой выходит во двор послушать голос фронта: нет ли, мол, пальбы уже в соседнем, Екатерининском, парке или в том, что подальше, в Александровском.

Нам с Михалевым тут что-то не пилось. Кое-как выбрались из-за стола, проверили, хорошо ли устроился Бойко с машиной во дворе, и поднялись на второй этаж, в одну из спальных комнат. Деревянные кровати с отличными мягкими сетками, пухлые шелковистые шерстяные одеяла, все тихо, мирно, уютно. Хороший подарок сделал Алексей Николаевич своим ленинградским коллегам. Творить здесь можно.

Наутро Михалев, который знал кое-кого в этом выводе, принялся что-то с ними выяснять, Ваня Еремин сел писать корреспонденцию о том, что мы увидели в потемках из амбразуры дзота, что там нам нарассказывали артиллеристы и пулеметчики… Если когда-нибудь кто-нибудь вздумает разобраться в технологии, по которой мы создаем свои корреспонденции из действующей армии, он будет в немалом затруднении. То нас было двое, то вот трое — как же мы таким коллективом пишем? Никаких определенных правил для этого нет. Иные крупные корреспонденции мы пишем вместе, обсуждая почти каждую фразу, каждое слово. Спорим, ссоримся. Иногда, когда времени мало, пишет кто-то один. Тогда другой или другие отдают ему свои блокноты с записями. Чаще всего мы подписываемся подлинными именами. Но бывает, что нам вдруг заявляют в редакции: нельзя так часто появляться за своими натуральными фамилиями, надо бы псевдонимчики придумать. А раз псевдонимчики, то какой смысл, чтобы было их непременно по числу писавших. Оказавшись втроем, мы подписываемся загадочным именем «И. Ерчелев». Что же это такое? Это формалистическая конструкция из трех фамилий. От Еремина взяли инициал «И» и первый слог «Ер», от Кочетова — второй слог «че», от Михалева третий — «лев». Вот вам и И. Ерчелев!

Так, значит, Ваня Еремин засел за корреспонденцию. А я отправился посмотреть, что в городе, таком для меня знакомом: года три-четыре мне пришлось пожить в его пределах.

Я очень люблю оба парка и оба дворца. В парках начинали лететь листья — сухое, жаркое лето сделало свое дело. Я ходил по дорожкам — пусто. Только солдаты да командиры, со стуком сапог спешащие по сентябрьской плотной земле. Многих скульптур — бронзовых и мраморных — нет вдоль дорожек. Куда они подевались? Нет Пушкина в лицейском садике, этой замечательной скульптуры: молодой поэт на садовой скамье, задумавшийся, естественно свободный.

Я зашел в хозяйственный флигель Екатерининского дворца, поздоровался, стал расспрашивать о том, как же будет со всем тем, что составляет художественные богатства пушкинских дворцов. Один из сотрудников провел меня в подвалы, где громоздились горы ящиков с номерами. «Для наиболее ценных предметов, — сказал он, — давно заготовлена вот такая тара. Сейчас идет упаковка во всех залах».

43
{"b":"283062","o":1}