Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Точно не скажу. Собирались уезжать. С первыми эвакуированными по озеру. В декабре еще. А уехали или не уехали — не скажу. Ключи вот кто-то принес, оставил. Хотите, зайдем в квартиру?

Мы не знали, надо ли заходить в квартиру; а если все-таки надо, то зачем. Колеблясь, мы вновь поднялись на третий этаж к той деревянной пахучей двери. Управхоз долго брякал ключами, вставляя их по очереди в замочную скважину. Потом молча, почти на цыпочках, как в храме, мы ходили по холодной обширной квартире, из которой ушла жизнь. Все было на своих местах. Вешалка в прихожей; на крючках несколько длинно висящих пальто, под зажимками для зонтов и палок две пары покошенных галош. На всем пыль, много пыли. И изморози. Пыль и изморозь в гостиной, где овальный столик, мягкие, обитые голубым плюшем стулья, черное пианино, увеличенные фотографии в рамках по стенам. Пейзаж Клевера — яркий зимний закат в морозном лесу. В кабинете до высокого потолка полки и шкафы, забитые книгами. Книги и на столе; некоторые раскрыты на кому-то нужных страницах, заложены в нужных местах закладками. Среди книг — папки с бумагами, вскрытые письма. Ручки и карандаши. Постели в спальной раскиданы. Нет ни одеял, ни простынь.

— Это всегда подозрительно, — сказал управхоз, зачем-то приподымая голые матрацы. — Хотя бывает и двояко. Что там всякие польты, книги, вещи, картины — это не показатель. А вот одеяла и простыни — показатель.

— Чего показатель?

— Того. Когда эвакуируются, это самый первый багаж — одеяла и простыни. А когда умирают — главный расход. На обертку.

— Так что же здесь произошло, как по-вашему?

— Вот и не определить никак. То ли с собой увезли, то ли друг друга в это позавертывали да и отправили куда положено.

— А в домовых книгах разве нет отметки?

— Про одних отметка бывает, про других нет. Я и моя жена сами десять дней в бреду лежали. Ладно, комсомольская бригада наткнулась на нас, кипятком отпоили, отогрели, обоих на ноги подняли. А то уж и конец было.

Он водит нас по этажам, отворяет двери. Некоторые из них и не закрыты. Всюду пусто.

— Дом такой попался. В соседнем добрая половина жильцов на месте. А в этом три квартиры жилых. Кто умер, кто эвакуировался, кто на Петроградскую сторону переехал — там, считается, подальше от обстрелов.

В одной из квартир в проволочной клетке лежала кверху лапками окаменевшая канарейка. В другой стоял полный льда треснувший аквариум. В зеленый лед вмерзли водоросли, всплывшие на поверхность мертвые вуалехвосты и пестренькие гуппи. По анфиладам старинных барских квартир, после революции поделенных на части, не спеша пробегали тощие крысы. Они обожрали корешки редкостных книг, прикончили засохшие цветы в горшках, проели сукно на письменных столах, повытаскивали перья из подушек.

В иных из этих квартир семьи жили по полвека, век; сменялись в них поколения, оставались нажитые вещи — шкафы, книги, гардеробы, трельяжи, абажуры, рояли, фисгармонии, барометры, страусовые перья и моржовые бивни, альбомы с фотографиями, венчальные свечи, курительные трубки, трости с набалдашниками, подзорные трубы и приборы для стереоскопического разглядывания картинок, охотничьи рога и гильзы от трехдюймовых снарядов…

На все это, на неисчислимое добро, накопленное за два с половиной столетия петербуржцами-ленинградцами, и нацеливаются немецкие фельдмаршалы и гауптманы, ефрейторы и солдаты, засевшие вокруг Ленинграда в крытых траншеях и блиндажах. Мы видели, как подчистую, под метелку обобрали они за один-единственный месяц весь древний Тихвин, обглодав его до каменных коробок домов. Они не смогли взять огромный Ленинград с бою, с налета, как взяли Тихвин. Они хотят нас выморозить, передушить голодом. При этом они продолжают изматывать нервы ленинградцев. Обстрелы, обстрелы, обстрелы — каждый день, несколько раз в день. То и дело обрываются передачи по радио, чтобы вместо них завыть тревожным сиренам, чтобы зазвучала воздушная тревога или было объявлено «угрожаемое положение» на то время, пока на улицах воют и рвутся снаряды.

Люди заводов и фабрик, рабочий класс Ленинграда выработал свою тактику борьбы с неимоверными лишениями. Чтобы не тратить силы понапрасну, чтобы не ходить пешком через заваленный снегом город, чтобы не мерзнуть в нетопленных квартирах, не падать на улицах под осколками снарядов, люди фабрик и заводов в большинстве там и живут, где работают, — сообща лишения переносить легче. И многие заводы, многие фабрики не стоят — продолжают выпускать продукцию. Одни ремонтируют пушки, тапки, другие производят снаряды, мины, гранаты, третьи ухитряются изготавливать и нечто пищевое, какой-нибудь казеиновый сыр или мармелад неведомо из чего.

Жизнь идет и даже не утрачивает своих диалектических противоречий. На днях я шел мимо Инженерного замка. У входа, со стороны улицы 3 Июля, ведущего под цокольную часть здания, стояли два грузовика. Красноармейцы вытаскивали из распахнутых дверей синие трупы полуголых людей в солдатском белье, умерших, видимо, в госпиталях и своевременно не похороненных, подымали их в кузова, складывая слоями. А из уличного репродуктора, установленного неподалеку от цирка, лились беспечные, веселые напевы.

На углу Невского и этой же улицы 3 Июля на большом ящике витринной обшивки пестрели десятки белых, голубых, розовых листков с частными объявлениями. Я прочел на одном: «За хлеб отвожу покойников», — следует адрес, куда и к кому обращаться. И рядом, совсем рядом с этим объявлением — другое: «Куплю или на что-нибудь обменяю пластинки Вертинского и Лещенко». И тоже адрес. Еще кто-то продает «полные собрания сочинений Леонида Андреева, Эдгара По, Кнута Гамсуна», а кто-то под объявлением об этом умоляет: «Пропала девочка, 7 лет, в красном пальтеце, в меховом капоре… Кто видел, кто встретил, очень прошу…»

Тяжелые, крутые дни. А Золотухин сидит в бомбоубежище и все изучает мое письменное объяснение.

2

Я получил открытку от Алексея Брусничкина. «Что же ты, язви тебя в душу, и весточки о себе не даешь?! — набросал мой поручитель в партию несколько размашистых строк, на которых — вкось — фиолетовый штамп: «Просмотрено военной цензурой». — Пишу тебе второе письмо — удивлен, что ты молчишь. Как вы все там живете? Есть ли какие изменения в «личном составе» вашего «подразделения»? О себе могу сообщить, что я жив. Заворачиваю минбатом. 28 декабря получил звание бат. комиссара. И теперь комиссарю, но думаю, что не закомиссарюсь, — напомнил он о давнем, о том, что с ним было во времена гражданской войны. — Иногда читаю твои корреспонденции. «Прорабатываем» их среди бойцов. Чем объяснить, что твой соавтор — Михалев исчез со страниц газеты?..» Брусничкин волновался о судьбах многих товарищей по редакции. Заканчивал он так: «Будь друг, напиши, не откладывай в долгий ящик!»

Ну что я мог ему сообщить о том, почему замолк мой соавтор Михалев? Потому что редактор добрался и до него. Михалев, пока мы с Верой были на Волховском фронте, посадил в «козлик» одного из умиравших от голода, холода и туберкулеза наших товарищей и вместе с Бойко отвез его по ледовой Ладожской дороге за озеро; попросту говоря, спас хорошего человека, хорошего журналиста от верной смерти, до которой было уже, пожалуй, еще меньше, чем четыре шага. За «самовольничание» редактор «разжаловал» Михалева из военных корреспондентов, приказал отобрать у него наш «козлик» и держать кипучего очеркиста в подземелье на аппаратной ночной работе — не то полусекретарем, не то полувыпускающим. Поэтому-то и замолк мой соавтор. Он сидит и ждет более грозных событий, поскольку редактор настоял, чтобы против него было заведено и партийное «дело».

Не знал я, не ведал, но такое «дело» ожидало и меня.

Однажды я был приглашен в редакцию и введен в редакторский кабинет в подпертом бревнами подвале. Вокруг редакторского стола расселось несколько членов редколлегии; на середине стола на зеленом сукне лежали листки моего письменного объяснения.

— Нас это не удовлетворяет, — сказал редактор, указывая пальцем на мои листки. — Вы пытаетесь скрыться за спиной объективных причин. Во время войны объективных причин быть не может!..

104
{"b":"283062","o":1}