9 мая я вырезал из «Правды» «Опровержение ТАСС», в котором опровергалось сообщение японского агентства Домей Цусин о том, что Советский Союз концентрирует крупные военные силы на западных границах, о том, что на запад идут наши войска из Сибири, из Средней Азии, о том, что из двух запасных воздушных армий, находящихся в непосредственном распоряжении Верховного Командования, одна армия — 1800 бомбардировщиков и 900 истребителей — уже передана Киевскому особому округу, что в Черное и Каспийское моря переброшено с Балтики 28 подводных лодок, 45 миноносцев и 18 канонерок и что военная миссия во главе с Кузнецовым выехала из Москвы в Тегеран, дабы договориться там о предоставлении Советскому Союзу аэродромов в центральной и западной частях Ирана.
ТАСС уполномочен заявить, говорилось в опровержении, что «это подозрительно крикливое сообщение Домей Цусин, позаимствованное у неизвестного корреспондента Юнайтед Пресс, представляет плод больной фантазии его автора».
Жаль, думалось, жаль. Пусть бы все это было правдой. Уж коли немцы перебрасывают свои войска к нашим границам, то пусть бы и наши накапливались у немецких границ. На всякий случай.
Надежду на то, что «Опровержение ТАСС» — лишь дипломатический прием — язык, мол, дай дипломату, чтобы скрывать правду, — и что мы тоже не зеваем, давала такая странноватенькая приписочка: «Крупица правды, содержащаяся в сообщении Домей Цусин, переданная к тому же в грубо искаженном виде, состоит в том, что из района Иркутска перебрасывается в район Новосибирска — ввиду лучших квартирных условий в Новосибирске — одна стрелковая дивизия».
Ну если бы дело и впрямь касалось только одной дивизии, следующей из Иркутска в Новосибирск, стоило бы об этом и поминать! В таких-то пределах читать дипломатические документы мы умеем.
Потом пошли подряд — 13, 14, 15 мая — экстренные сообщения об исчезновении заместителя Гитлера по делам нацистской партии Рудольфа Гесса, который на «мессершмитте-110» махнул из Германии в неведомом направлении. Сначала официальное информационное бюро «Националь-соцпалистише пресскорреспонденц» объявило, что «Гесс, несмотря на наличие запрета в связи с болезнью пилотировать самолеты, 10 мая в 18 часов вечера стартовал на самолете из Аугсбурга в полет, из которого он не вернулся до сего времени». Делалось предположение, что Гесс свихнулся. Назавтра говорилось уже, что «мессершмитт-110» упал ночью 10 мая недалеко от Глазго, в Шотландии, а его пилот, назвавшийся было Хорном, оказался в конце концов Гессом, который выпрыгнул с парашютом и, не очень удачно приземлясь, повредил себе ногу. Немцы писали: «Он был одержим навязчивой идеей, заключавшейся в том, что хотел путем своего личного обращения к знакомым ему англичанам добиться соглашения между Англией и Германией». Конечно, мол, он «считал бесцельным объяснение с Черчиллем», но полагал, что ему удастся «разъяснить другим английским деятелям подлинное положение вещей», например лорду Гамильтону, с которым Гесс встречался на Олимпиаде 1936 года, и поэтому именно возле его имения выпрыгнул из самолета, когда израсходовал весь запас бензина.
Словом, и эту путаницу не так уж трудно было прочесть, несмотря на уверение, что «национал-социалистская партия сожалеет, что этот идеалист стал жертвой одной из роковых навязчивых идей». Наше поколение хорошо знает историю борьбы классов на земле, отлично разбирается и в причинах мировых конфликтов и в тех основах, на которых время от времени возникают те или иные коалиции подчас остро враждующих сторон. Немецкие войска высаживались в Турку совсем не для того, чтобы собирать бруснику возле советско-финской границы: «нацист номер два» прыгал на овчарню лорда Гамильтона в Шотландии не для того, чтобы закупать там знаменитую шотландскую шерсть. Было ясно, что Гитлер и его окружение хотят или нейтрализовать Англию для каких-то грядущих событий, или даже, если удастся, привлечь ее на свою сторону.
В договор 1939 года, в ту «дружбу», когда наши государственные деятели отправлялись в Берлин, а германские являлись в Москву, мы в глубинах душ, конечно же, не верили. Социализм с фашизмом договориться не могут никогда. Мы знаем, что договор этот заключался как средство оттянуть, отодвинуть то, что случилось сегодня. Слова о «дружбе, скрепленной кровью», вызывали в народе горькую усмешку, и не только у взрослых, но и у детей, которых взрослые настойчиво, день за днем, учили понимать, что такое фашизм и кто такие фашисты. Четырехлетний сынишка моего товарища по редакции районной газеты «Большевистская трибуна» Васи Михальцова, когда газеты и радио сообщали о приземлении на московском аэродроме самолета с Риббентропом, спросил отца в тревоге и в недоумении: «А Ворошилов об этом знает?»
Мы следили за «странной войной» во Франции и понимали, что немцы тянут время, выжидают, не пойдут ли мировые державы вместе с ними против коммунизма. И мы понимали причины, по которым заключен договор с Германией. Нам тоже было надобно время.
Да, мы ждали войны. Мы знали, что она будет. И все-таки война пришла нежданно, внезапно, будто рухнув на нас с июньского неба.
О том, что она началась, мы, сотрудники «Ленинградской правды», узнали несколько иначе, чем обычно пишется о первом дне войны. Сейчас, спустя две недели после этого дня, в газетных корреспонденциях дело изображается так: «Было солнечное воскресное утро. Люди с утра собирались за город…» Верно, утро было солнечное. Это, по сути дела, был первый теплый летний день после холодных ветреных дней мая и июня. Но мы не собирались за город. Мы уже были за городом, на Лисьем Носу, в дачном поселке «Ленинградской правды». Те, кто съехался сюда с вечера, безмятежно расхаживали по сырому лесу или уже отправились на пляж к Финскому заливу. А вот те, кто примчался сюда к полудню, они-то и принесли эту выстрелившую весть: война! Немцы ночью, точнее на рассвете, перешли границу на всем ее протяжении от Белого моря до Черного, их воздушный флот бомбил советские города.
Мы еще не в том возрасте, когда житейская мудрость превыше всего; нам только по тридцать, немножко за тридцать, а то и нет тридцати. Мы журналисты, готовые в любую минуту бросить «насиженные гнезда» и мчаться, если это надобно редакции, куда угодно: на Северный полюс, на Тянь-Шань, в тайгу. Мы завидуем тем из нас, кому уже выпадало такое счастье.
Словом, мы не только не дрогнули от страшного по своему значению известия. Напротив, оно обострило, взвинтило наши чувства. Захотелось действовать, действовать, действовать.
— В редакцию! — закричали мы на разные голоса и помчались к проходившему поблизости приморскому шоссе Ленинград — Выборг.
Кипение чувств было такое, что в эти минуты мы сделали то, чего полчаса назад сделать, конечно же, не смогли бы, даже и не подумали бы это делать. Решительно ринувшись на дорожное полотно, мы остановили первую попавшуюся полуторку и, как шофер ни протестовал, взобрались в пустой кузов.
— Вези! В Ленинград! На Фонтанку, пятьдесят семь!
Нас было человек пятнадцать — двадцать. Мы держались в кузове стоя, один схватившись за другого, все глядя вперед, туда, где Ленинград, где что-то сейчас определится.
Что? Мы не знали. Мы знали только одно: надо как-то действовать, немедленно действовать. А как — это решится там, в редакции.
Мы мчались молча, нас подбрасывало: шофер мелко мстил. Но мы держались. Каждый думал какую-то свою непростую думу.
Возле Новой Деревни, где дорога ответвляется на Серафимовское кладбище, нам встретилась печальная процессия. Белые дроги, гроб, обтянутый красным, белые кони под черными сетками. За дрогами кто-то плачет. За плачущими — человек пятьдесят друзей. Грустно поет оркестр. Мы пронеслись мимо. Встреча с покойником в такие минуты уж никак не могла способствовать оптимизму. Но один из нас озоровато улыбнулся и, кивнув в сторону того, кому в его гробу уже было все безразлично, сказал:
— Перестраховщик!
Это было неожиданно смешно, молчание сдуло ветром, и вновь волны тревожного возбуждения заходили по коже под пиджаками.