Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ничего.

Он с усилием попытался улыбнуться, но это походило на судорогу, на спазм, и опять выражение испуга, которое он тщетно пытался скрыть, появилось у него на лице, уже начавшем блекнуть, терять свою свежесть.

Я пошел по улице, он — следом за мной, моею тенью.

— Чего ты испугался? — повторил я тихо, не оборачиваясь.— Произошло что-нибудь непредвиденное?

Он поспешил нагнать меня, словно опасаясь пропустить хоть одно мое слово. Но не из любви.

— Я сделал все, как ты сказал. Я обещал и сделал.

— И теперь тебе обидно?

— Нет, мне не обидно, мне ничуть не обидно. Я сделал так, как ты велел, ты сам видел.

— Ну и что?

Я повернулся к нему, может быть, слишком быстро, удивленный его дрожащим голосом и прерывистой речью, злясь на себя из-за того, что спрашиваю об этом и что это меня касается, но я хотел знать, не случилось ли что-нибудь, в чем он не смеет признаться, поскольку сейчас любая ошибка могла стать роковой. И когда я внезапно взглянул на него, может быть из-за неожиданности или угрозы, прозвучавшей в моем голосе, он вздрогнул, невольно замер на месте, словно сраженный ударом или парализованный ужасом, а лицо его превратилось в маску испуга. И тут я понял: он боялся меня. В этом убеждали его раскрытые губы, сведенные мышцы не могли привести их в движение и закрыть, скорчившееся тело, не выдержавшее в какой-то момент, до краев наполненное ужасом. Это продолжалось мгновение, совсем недолго, потом сократившиеся сосуды пропустили замершую кровь, губы приобрели свою обычную форму, крохотный голубой шарик в середине зрачка снова ожил.

— Ты меня боишься?

— Не боюсь. Чего мне бояться?

Меня охватывал гнев, и я ничем больше не мог его сдержать.

— Ты посылал людей на смерть, а теперь судороги сводят тебе кишки, ибо ты увидел, что я могу быть опасным. Я не выношу твоего страха, ибо это путь к предательству. Берегись. Ты сам согласился, ходу назад нет. Пока я тебя не прогоню.

Меня прорвало неожиданно, словно вдруг возникла необходимость избавиться от груза, выговориться после долгих часов напряжения. Из меня выплескивался мутный осадок, которому разум и осторожность не позволяли прежде подняться. Может быть, и сейчас было неразумно и неосторожно так поступать, но, бичуя парня давно живущими в моей душе словами, я чувствовал, как неудержимо они рвутся из моих жил, наполняя меня сладостью, о которой я не имел понятия. Когда первая вспышка ослабла и когда я заметил, какое впечатление оставляет на лице юноши одолевшая меня волна ненависти и презрения, меня вдруг осенило, что его страх может оказаться полезным: он привяжет его крепче, чем любовь.

Его ошеломленность доставляла мне удовольствие, теперь он видел перед собой совсем другого человека, не того прежнего шейха Нуруддина. Этот юноша помог умереть тому спокойному и мягкому человеку, верившему в мир, который не существует. Новый, теперешний, родился в муках, и только вид его остался прежним.

Он думает, я мщу. Меня это не касается. Лишь я один мог знать, что этот новый шейх Нуруддин очень похож на того юного дервиша, который с обнаженной саблей в зубах переплывал реку, чтоб атаковать врагов веры, на того безумного дервиша, не похожего на этого, сегодняшнего, тем, что он был лишен хитрости и мудрости, которыми может одарить нас лишь тяжкая жизнь.

Вечного тебе успокоения, прежний неопытный юноша, в котором горел чистый огонь и жила потребность в жертве.

Вечного успокоения и тебе, почтенный и благородный шейх Нуруддин, веривший в силу незлобивости и слова божьего.

Я зажигаю вам свечу в памяти и в сердце, вам, которые были добрыми и наивными.

Теперь тот, кто носит ваше имя, продолжает ваше дело, не отрекаясь ни от чего вашего, кроме наивности.

Время до сих пор было пучиной, медленно колыхавшейся между высокими берегами бытия. Теперь оно стало походить на стремительную реку, безвозвратно уносящую мгновения. Ни одного из них мне нельзя терять, с каждым связана одна-единственная возможность. Я испугался бы, если б так думал раньше, меня свели бы с ума могучий шум и безостановочное движение, а теперь я был вынужден нагонять его, подготовленный в душе, потому что спешил. Но я не был поспешен, я хорошо измерил каждый миг, который мог возникнуть из мрака грядущего, и каждое свое действие, которым я мог его оплодотворить, дабы произошло то, чего я ожидал, дабы все соединилось в цепи причин и следствий.

Я знал, что скажет мне Али-ага, услыхав об этом, и поэтому сперва поспешил к нему. Он уже все знал, молва обогнала меня. И я услыхал то, что надеялся услышать завтра или после полудня, это только звучало сочнее, чем я предполагал. Он приподнялся на постели, желтый, прозрачный, исхудалый, и ругался, угрожал, проклинал, следовало, говорил он, мне так им сказать, вспомнить им их мать и отца, хотя мне и неловко по моему сану и званию, но все равно, я поступил по-человечески, всяческая мне честь, я сказал им то, что должен сказать один честный человек о другом честном человеке.

Я стоял и ждал, пока схлынет эта словесная волна — старик распалялся сильнее, пусть себе бушует,— и думал о том, как все заняты судьбой хаджи, как взбудоражены и оскорблены, а ведь никто даже не опечалился и не разгневался, когда схватили меня, никто не сказал того, что должен сказать один честный человек о другом честном человеке. Кто же бесчестен, я или они? Или, может быть, и не стоит говорить о честности, для каждого благородно то, что его касается? А я не принадлежу к ним, я ничей и должен со всем покончить один. Один, как и тогда, но теперь они станут моей армией и я ничем не буду им обязан. Я не принадлежу к ним, и они не касаются меня. Я пустил по течению их человека, и они сами будут его извлекать, не имея понятия о том, что работают на меня. И на справедливость, ибо я на стороне всевышнего, пусть и они окажутся там невольно.

Я обязан был так поступить (отвечал я Али-аге, преуменьшая свое участие), и мой долг сделать еще больше. Если мы не защитим справедливость, ее вовсе не будет. Я не восстаю против власти, но меня постигнет божья кара, если я не выступлю против врагов веры, а им является каждый, кто подрывает ее основы. Если мы не воспрепятствуем им, наш страх взбодрит их и они принесут еще большее зло, попирая и нас, и божьи законы. Можем ли мы, смеем ли мы допускать до этого?

Немного я знаю о врагах веры, сказал Али-ага, но мы не должны допускать насилий над хорошими людьми. Мы и сами виноваты в том, что позволили всяким ничтожествам и мошенникам угнетать себя. Мы смотрим на них свысока, нам все стало безразлично, и они забрали силу, позабыли о том, кто они. Но пускай, мы бы тоже не проснулись, окажись они поумнее.

— Пошли за кадием,— приказал он мне, позабыв об осмотрительности, как и всякий человек, которому богатство дает право управлять людьми.

Я боялся, что он скажет это, и приготовился заранее, не зная, как поступит кадий. Если он откажет ему, это будет хорошо, он приведет в ярость и его, и чаршию. Но если он согласится, если старику удастся его напугать или подкупить, чтоб он отпустил хаджи Синануддина, все может печально окончиться, не успев начаться. Поэтому я воспротивился его желанию, чтобы не пускать дело на волю случая и не стать достойным осмеяния. Тогда мне ничего не оставалось бы, кроме как безнадежно ожидать другой подходящей возможности.

Спокойно, уверенный в силе своего суждения, я спросил:

— Зачем тебе нужен кадий? Из всего того, что ты можешь ему предложить или чем ты можешь ему пригрозить, для него важнее всего собственная безопасность. Если он отпустит его, то тем самым обвинит себя.

— Чего ты хочешь? Чтоб мы сидели у моря и ждали погоды? Читали молитвы?

— Надо послать письмо в Стамбул, сыну хаджи Синануддина, Мустафе, пусть спасает отца, как умеет.

— Пока письмо придет, будет поздно. Мы должны спасти его раньше.

— Мы сделаем и то и другое. Если не удастся его спасти, то пусть хоть их не минует наказание.

73
{"b":"278535","o":1}