Он взял отца в свой дом, окружил его вниманием, правда довольно странным, радостным, каким-то беззаботным, делал вид, будто его вовсе не тревожит болезнь старика, вел себя с ним так, словно тот был здоров, рассказывал обо всем ему: о чаршии, о людях, о делах, женитьбах, замужествах и даже о девушках, которые с каждым годом становились все краше, вероятно еще и оттого, что он сам становился старше, ах, как жаль, что отец их не видит, он понял бы, что они подобны райским гуриям. Старик вроде бы хмурился, но заметно было, как ему это приятно: видно, надоело поддаваться болезни, готовиться к смерти.
— В присутствии детей и стариков люди любят болтать всякие глупости,— как-то в сердцах сказал он, вспоминая, по-видимому, тот большой угрюмый дом, где он жил прежде.— Только вот мой своенравный сын обращается со мной как с человеком, все потому, что он меня, к радости моей, не уважает.
Хасан смеялся и платил ему той же монетой, считая, что имеет дело с нормальным, здоровым человеком.
— С каких это пор я тебя не уважаю?
— Давно уже.
— С тех пор как я покинул Стамбул и вернулся сюда? С тех пор как я стал бродягой, гуртовщиком? Ты несправедлив, отец. Я маленький человек, у меня обыкновенный ум, скромные способности, детям в школе никогда бы не ставили меня в пример.
— Ты способнее многих, которые на высоких местах.
— Это нетрудно, отец, на высоких местах много глупцов. Да и что бы я делал с высоким местом и место со мною? А так я удовлетворен. Но оставим этот разговор, мы ведь никогда не могли закончить его. Давай лучше я попрошу у тебя совета. Я веду дела с одним человеком, неприятным, много о себе понимающим, глупым, бесчестным, неотесанным, он смотрит на меня свысока, я вижу, что он презирает меня, разве только не требует, чтоб я целовал ему туфли, и недостаточно ему того, что я молчу о том, как он глуп и непорядочен, он злится, что я не восхваляю повсюду его ум и благородство, а самое скверное, что он сам уверовал в это. Скажи, пожалуйста, что делать?
— Чего ты меня спрашиваешь? Пошли его к дьяволу, вот и все дела!
— Я послал его к дьяволу, отец, тогда, в Стамбуле,— рассмеялся Хасан,— и вернулся сюда, чтоб стать гуртовщиком.
Они любили друг друга странной, причудливой любовью, но по-настоящему нежной, словно хотели возместить время, когда их разделяло их же собственное упрямство.
Старик требовал, чтобы Хасан женился («Не могу прежде тебя»,— смеялся Хасан), оставил свое дело и покончил с длительными путешествиями, чтоб не покидал его. Он лукавил, притворяясь, будто тяжело болен, тяжелее, чем на самом деле, смертный час может прийти в любую минуту и ему будет легче, если сын, плоть от плоти его, окажется рядом, тогда душа без мучений покинет тело.
— Кто знает, кому суждено первым,— отвечал Хасан.
Тем не менее он смирился с лишениями, которых требует любовь, без особого, правда, восторга, главным образом из-за поездок; осень, пора отправляться в путь, он привык уходить, когда отлетают аисты. Ласточки уже улетели, скоро закричат в вышине дикие гуси, следуя своим путем, а ему придется смотреть в небо, провожая взглядом их клинья, и думать о прелестях бродяжничества, ради одной любви лишившись другой.
В доме Хасана произошли важные перемены. Фазлия, муж черноокой красавицы Зейны, той, что жила с молодым парнем, заботливо нянчился со стариком. Оказалось, его грубые крестьянские руки могут быть и нежными, и чуткими. Хасан в комнате отца хранил деньги, так как знал молодого парня и опасался, как бы его верность не ослабела.
Свою опасную связь парень решительно оборвал. Ее внешняя прочность оказалась слабее, чем могла себе представить любая, самая злобная выдумка. Стойкую крепость предало вечное непостоянство любви.
Отец, несколько оправившись и почувствовав, что смерть отступила, передумал и решил не отдавать в вакуф все имущество, однако доля вакуфа тем не менее была велика, и, помимо мутевели (один честный и разумный человек, писарь в суде, согласился принять предложенного мутевелийского воробья вместо неверного кадийского голубя; тогда-то мне стало ясно, кто сообщил Хасану о несчастье с Харуном), надо было найти помощника. Хасан позвал своего слугу в комнату и предложил ему достойную и хорошо оплачиваемую должность с условием, что тот никогда больше не появится в его доме, кроме как по личному к нему, Хасану, делу, и что нигде и никогда не станет встречаться с Зейной, разве что случайно, но и то без всяких бесед. Если он примет предложение и останется верен своему слову, он может порадоваться предоставившейся возможности; если же примет должность, но нарушит слово, тогда скатертью ему дорожка.
Хасан готовился услышать возражения, жалобы, даже готов был кое в чем уступить, ну, скажем, пусть все идет по-прежнему, потому что где-то уже сам стал раскаиваться, что поставил слишком жестокие условия. Однако парень согласился. Малый был сметливый и ловкий. И Хасану стало противно.
Потом он позвал женщину, решил поговорить с ней, но малый успел все обделать сам, он сказал Зейне, что, к сожалению, они не смогут больше встречаться, он уходит искать свою судьбу, а у нее с судьбой все в порядке, пусть не поминает его лихом, а он о жизни в этом доме будет вспоминать только добром, но вот бог захотел, чтоб так было.
Надо присмотреть за ним, с неприязнью подумал Хасан.
Зейна молча стояла возле двери, сквозь ее смуглую кожу проступала бледность, нижняя губа дрожала, как у ребенка, руки беспомощно свисали вдоль полных бедер, вяло выглядывали из складок шальвар.
Так она и осталась стоять, когда парень вышел из комнаты. Так она и продолжала стоять не шелохнувшись, когда Хасан подошел к ней и надел на шею нитку оставшегося от матери жемчуга.
— Получше присматривай за отцом,— произнес он, не желая откровенно показывать, что платит ей за печаль, пусть будет чиста перед мужем.
Две недели она ходила по дому и по двору с жемчугом на шее, вздыхала и ждала, глядела в небо и на ворота. Потом перестала вздыхать, вновь раздался ее смех. Перегорело, или поглубже спрятала.
Муж горевал дольше.
— Пусто без него, а он, неблагодарный, о нас позабыл,— с укоризной говорил он спустя много времени после ухода парня.
Хасан был недоволен и собой, и ими. Он все сделал, чтоб уладить дело, а вышло не так.
— Ну вот, вмешался, чтоб развязать узел,— сказал он улыбаясь,— а чего добился? Только этому себялюбцу потрафил, женщину сделал несчастной, хотя и освободил от опасности, мужу повесил на шею разозленную бабу, себе же вновь доказал, что всякий раз, когда собираюсь сделать что-то с добрым умыслом, выходит плохо. К черту, нет ничего хуже, чем преднамеренно совершать добрые дела, и ничего глупее, чем создавать все по своему образцу.
— А что тогда не худо и не глупо?
— Не знаю.
Странный человек, странный, а дорогой. Так и не был он мне до конца ясен, да и самому себе тоже, и все раскрывался, раскрывался и искал. Правда, делал это без мучений, без озлобленности, как бывает у других, с каким-то детским простодушием, с легким шутливым сомнением, им-то он чаще всего и опровергал себя.
Он любил рассказывать, и рассказывал прекрасно, корни его слов уходили глубоко в землю, а ветви касались неба. Его рассказы стали для меня потребностью и источником удовольствия. Не знаю, что содержалось в них, отчего они озаряли меня, некоторые из его рассказов я с трудом вспоминаю, после них оставался какой-то дурман, что-то необычное, светлое и прекрасное: рассказы о жизни, но лучше самой жизни.
— Я неисправимый болтун, я люблю слова, все равно какие, все равно о чем. (В беспорядке записываю то, что он говорил однажды ночью, когда городок безмятежно спал.) Разговор — это связь между людьми, может быть единственная. Этому меня научил старый солдат, мы вместе попали с ним в плен, нас бросили в темницу, приковали цепью к железному кольцу в стене.
— Что будем делать: рассказывать или молчать? — спросил старый воин.
— А что лучше?
— Лучше рассказывать. Легче будет жить в подземелье. Легче умирать.