Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Молла Юсуф поднял голову.

Да, виноват. Я совершил дурной поступок по отношению к Хасану, очень дурной. Безразлично какой, безразлично почему. Возможно, я смог бы найти причину и оправдание, но это неважно. Его дружба была необходима мне как воздух, но я был готов лишить себя ее, поскольку перед ним не мог утаить ложь. Я хотел, чтоб он простил меня, но он сделал больше: он одарил меня большей любовью.

— Ты принес ему зло? — с усилием спросил молла Юсуф.

— Я его предал.

— А если б он презрел тебя? Оттолкнул? Рассказал о твоем предательстве?

— Все равно я уважал бы его. Он еще раз доказал, что подлинное благородство лишено корысти. Он вдвойне помог мне, и ему вдвойне за это воздали. Я сказал Хасану, что люди, подобные ему,— подлинная благодать, дар, который посылает нам аллах, и я в самом деле думаю так. Каким-то неведомым чувством он познаёт тех, кто нуждается в помощи, и протягивает ее как лекарство. Он волшебник, ибо он человек. И он никогда не покидает того, кому оказал помощь, он вернее брата. Самое прекрасное заключается в том, что его любовь не нужно ничем заслуживать. Если б было иначе, он не обласкал бы меня ею или же я давно бы ее утратил. Он бережет ее сам, одаривает ею, ему не нужны никакие причины, кроме потребности в ней, а это он сам замечает, не требуя ничего взамен, от своей любви он получает удовлетворение и радуется чужому счастью. Я воспринял поучение, которое он дал мне: человек приобретает, давая. И я перестал колебаться, его любовь исцелила меня, дала способность самому стать опорой для других. Она дала мне способность любить, и я отдам ее молле Юсуфу, коль скоро она может быть ему полезна.

Я улыбался радостно и мягко, не без усилия удерживая все, что хотел сказать и что казалось мне важным, испытывая, правда, некоторую тревогу при мысли о том, что сам Хасан иначе объяснил бы свою дружбу. Но у каждого своя манера, а у меня задача потяжелее.

Молла Юсуф выглядел еще более угрюмым и неразговорчивым, чем при первой нашей встрече. И не менее встревоженным. Он сидел передо мной на коленях, застывший, оцепенелый, и старался подавить судорогу, сводившую его пальцы, в изнеможении моргал лихорадочно горевшими глазами, с мукой поднимая их на меня. Он не мог скрыть того, какие опустошения производят в его душе мои смиренные слова. В какой-то момент, когда мне показалось, что он разрыдается, я хотел было отпустить его, не мучить ни себя, ни его, но потом принудил себя завершить начатое. Судьба делала свое дело.

Я говорил, что дружба Хасана и этот подарок, с которого начались отношения между нами, привели меня к спасительным размышлениям. У меня оставалась одна-единственная вещь из родного дома, память о матери, я берег ее в сундуке — платок с четырьмя вышитыми золотом птицами. Хасан перенес их на переплет книги и растрогал меня этим, как ребенка, да просто глупца. Тогда я постиг самое главное. Помнит ли он, молла Юсуф, ведь его я тоже спрашивал, о золотой птице, что означает счастье. Теперь я убежден: это дружба, любовь к ближнему. Все остальное обманчиво, но это — нет. Все остальное может миновать, оставив нас опустошенными, но это — нет, ибо зависит от нас самих.

Я не могу сказать ему: стань мне другом. Но могу сказать: я стану тебе другом. Ближе его, Юсуфа, у меня никого нет. Пусть он станет мне вместо сына, которого я не родил; пусть он будет мне вместо брата, которого я потерял. А я для него буду всем, кем он желает и кого он лишен. Теперь мы равны, злые люди сделали нас несчастными. Почему же нам не стать друг другу защитой и утешением? Мне, возможно, будет легче, ибо у меня в сердце навсегда остался образ мальчугана с равнины, даже тогда, когда мое собственное несчастье целиком поглотило меня. Я надеюсь, что ему тоже не будет трудно: я буду терпелив, буду ждать, пока вновь оживет дружба, которую, я хорошо это знаю, раньше он испытывал ко мне.

Сломился ли он? Застонал ли? Замер ли вопль на поверхности его пересохших губ?

Тщетно, нет нам спасения, несуженый друг.

Поэтому я могу сказать ему (продолжал я неумолимо) то, чего не сказал бы, если б его судьба вовсе меня не волновала. Или сказал бы иначе, с иными намерениями и с целью поддержать репутацию нашего ордена. Сейчас это будет дружеский разговор, касающийся только нас двоих. Мне нелегко будет говорить, а ему слушать, но выйдет еще хуже, если мы оба промолчим.

— Да,— произнес он, чуть дыша, испуганный и встревоженно-любопытный, ошеломленный уже тем, что услышал, не зная, закончил ли я; его скованность говорила о том, что он чего-то еще ждет, чего-то важного, самого важного в сравнении с предыдущим: конечной цели нашего разговора. Я дал ему эту возможность, не открыв ничего, предоставив самому все обнаружить.

Я не слежу за тем, сказал я, куда он ходит и что делает, узнал об этом случайно и сожалею, что довелось узнать, если правда то, чего я опасаюсь. (Казалось, что у него выскочат зрачки, он смотрел на меня, как на змею, завороженный, он жаждал моих слов и страшился их.) Что он искал у ворот дома, где живет кадий? Почему он бледнеет? Почему он дрожит? Может быть, лучше отложить разговор, если он так волнует его, но именно это заставляет меня продолжать, ибо дело не кажется мне невинным. Я достаточно знаю о нем, знаю или догадываюсь, что с ним происходит, и хотя это нехорошо, но его волнение — свидетельство тому, что совесть в нем жива и она грызет его.

Голова юноши опускалась ниже, он сгибался под бременем ужаса, который ломал его, и мне казалось, будто у него хрустят позвонки.

Робко он попытался повторить, что попал туда случайно, но я махнул рукой, отказавшись тем самым разговаривать об этом.

Он ждал, почти не дыша, ждал и я, дыша с трудом. До самой последней минуты я не знал, смогу ли высказать то, что было единственно важным, из-за чего я поджаривал его на медленном огне, вынуждая признаться. Обезумевшее, кровоточащее, оно вопияло во мне, но я кусал губы, стараясь удержать обвинение. Однако я проиграю, коль скоро им овладеет абсолютный страх, который заставит от всего отказаться.

Так я вытягивал его на дыбе, вытянул до конца, почти лишил разума: я ждал, что вот-вот, оскалив зубы, он зарычит, бросится на меня, разорвет в надежде увидеть то, что таится в моем сердце.

Мои подозрения росли, но доказательств пока не было.

Теперь следовало ослабить пружину, обратить все в игру. Если у него на лице появится выражение облегчения, значит, я на верном пути. Он виновен.

Подавляя бурю в душе, заглушая стук крови, я повторил наивное предположение хафиза Мухаммеда, что, может быть, он влюблен в сестру Хасана. Я сожалел бы, если б его сердце, жаждущее любви, высохло и обуглилось в пламени грешного и безнадежного желания. Это доконало бы его и отдалило от людей, а может быть, и от меня. И пусть он не обессудит, я говорю ему то, что сказал бы брату, которому мои советы больше не могут помочь. Я надеюсь, он поймет мои слезы, может быть, сейчас, может быть, позже, когда за спиной у него окажется большая часть жизни, когда придется думать только об утратах и бороться за то, чтоб сохранить любовь друзей, которые еще остаются.

Я плакал на самом деле, плакал слезами горя и злобы, измученный вконец, как и этот смятенный юноша. Наш страшный разговор следовало бы закончить объятием. Но на столько меня не хватило. А поступи он так, боюсь, я задушил бы его, потому что уже знал все.

Я знал все. Знал, выбравшись из чащи намеков, которые были тысячами занесенных ножей, но только один из них нес погибель, и он был готов к ней, когда я вывел его на поляну, распутал бесчисленные узлы, которыми безжалостно связал, когда я освободил его от животного ужаса мягким напоминанием, и над его головой внезапно раскрылось чистое небо, без единой угрозы, на его измученном лице появилось безумное удивление, безумная радость возвратившейся жизни.

Дурак, думал я, с ненавистью глядя на него, ты думаешь, будто избежал западни.

Но тут произошло нечто, чего я не ожидал, чего вовсе не предвидел. Радость освобождения лишь на миг озарила его и удержалась совсем недолго, тут же утратив первоначальную силу и свежесть. Почти в ту же секунду его поразила иная мысль, с лица его исчезла живость, изгнанная бессильной тоской.

55
{"b":"278535","o":1}