Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А начала больше нет, да оно и не важно, неведомо нам, когда оно будет, мы позже определяем его, когда попадаем в омуты, когда все продолжается, и тогда мы начинаем думать, что все могло быть иначе, но нет, и навязываем себя весне, дабы не думать ни о несуществующем начале, ни о печальном положении.

Напрасно блуждаю я по улицам, трачу время, которое невозможно растратить, Хасан ожидает меня в текии. Отец ждал меня сегодня на постоялом дворе, Хасан — вечером в текии, они стоят на всех путях и на всех перекрестках, не позволяют ускользнуть мне от забот.

— Сразу же дай знать, как его выпустят,— сказал отец на прощание.— Не успокоюсь, пока не услышу. А лучше всего, если он приедет домой.

Лучше всего было бы, если б он вообще не уходил из дому.

— Сходи завтра к муселиму,— напомнил отец,— поблагодари его. Поблагодари и от моего имени.

Я рад, что он ушел, трудно глядеть в лицо, ищущее утешения, а я могу дать утешение, только солгав. Он унес и то и другое, мне же остались горькие воспоминания. Мы остановились на краю поля, я поцеловал ему руку, он меня — в лоб, он снова стал отцом, я смотрел ему вслед, он шел сгорбившись, вел коня, словно опирался на него, то и дело оглядывался, мне полегчало, когда мы расстались, но пришла грусть от одиночества, и это уже навсегда, в этом я не обманывался. Мы похоронили друг друга в тот момент, когда поняли, что ничем нам не может помочь это ненужное последнее тепло.

Я продолжал стоять посреди широкого поля, видел, как отец вскочил на коня и исчез за серой скалой, словно она его проглотила.

Длинная послеполуденная тень, хмурая душа скал, ползла по полю, затемняя его, она прошла и по мне, окружила, а солнечный свет бежал от нее, скользя к другой горе. Ночь еще далеко, тень лишь ранний ее предвестник, зловещий в своем угрюмом знамении. Ни души на разделенном на две половины поле, пустынны они обе, один я стою в этом пространстве, которое поглощает тьма, я песчинка в этом замкнутом просторе, переполненная смутной тоской, что несет моя извечная душа, чужая и своя. Я один в поле, один во всем мире, беспомощный перед тайнами земли и безмерностью неба. И вдруг откуда-то с гор, от домиков, стоящих в стороне, послышалась чья-то песнь, прорвалась по солнечному свету к моей тени, как бы спеша мне на помощь, и в самом деле освободила от мимолетных и странных чар.

Мне не удалось уклониться от непрошеного внимания Хасана. Свежий, улыбающийся, в голубом минтане, с подстриженной мягкой бородкой, благоухающий ягом, он словно стряхнул с себя три месяца путешествия, запах скота, пота, постоялых дворов, пыли, грязи, позабыл о брани, о горных перевалах, об опасных речных переправах; он сидел с хафизом Мухаммедом на верхней террасе над рекой и выглядел как молодой ага, избалованный жизнью, которая не требует от него ни усилий, ни мужества.

Я застал их за беседой. Этот гуртовщик, бывший мудериз, умел заставить хафиза Мухаммеда поделиться своими знаниями и тогда получал возможность возражать ему, шутя, не придавая значения ни тому, что услышал, ни своим возражениям. Я всегда удивлялся, как в столь несерьезных беседах он находил разумную аргументацию, преподнося ее в безумной форме.

Мы поздоровались.

— Ты что-нибудь узнал о брате? — сразу же спросил Хасан.

— Нет. Завтра пойду снова. А как тебе ездилось?

Так лучше, пусть мои заботы со мной и остаются.

Он произнес несколько избитых фраз о своей поездке, пошутил, что он всегда зависит от воли божьей и от норова скотины и соответственно подчиняет им свою волю и свой характер, а потом попросил хафиза Мухаммеда продолжить рассказ, весьма любопытный, но и весьма сомнительный, о возникновении и развитии живых организмов, о проблеме, всегда актуальной, пока существует жизнь, эта тема весьма располагала к дискуссии, особенно в ту пору, когда спорить не о чем и когда мы умираем от скуки, соглашаясь со всем.

Хафиз Мухаммед, который три месяца отмалчивался или говорил о каких-то пустяках, неожиданно завел странный разговор о происхождении мира, совсем не по Корану, нарисованная им картина, однако, была занимательной, он извлек ее, скорее всего, из какой-то книги, он прочел их великое множество, да еще приукрасил своей фантазией, и заискрилась эта картина огоньками уединенных страстей, мир рождался и погибал в его болезненных видениях. Это смахивало на богохульство, но мы уже привыкли к хафизу Мухаммеду и не считали его настоящим дервишем, он обрел право быть безответственным, какое это прекрасное и редкостное в нашем ордене право, и никто даже не усматривал опасности в том, что он иногда говорил, поскольку не очень его и понимали.

Мне представлялось странным, трудновообразимым, почему некий простодушный ученый толкует о происхождении мира какому-то острослову-озорнику, легкомысленному добряку, хотя он и был алимом, но теперь-то всего лишь торговец скотом, гуртовщик. Словно сам шайтан постарался свести двух этих людей, не имевших ничего общего, и натолкнуть на разговор, которого никто не ожидал.

А молодой человек вновь и вновь поражал меня какой-нибудь неожиданностью, которую нелегко было ни объяснить, ни оправдать. Был он умный и образованный, а делал все необычно, выходя за рамки предполагаемого. Он окончил школу в Стамбуле, странствовал по Востоку, был мудеризом в медресе, чиновником Порты, офицером, все бросил почему-то и перебрался в Дубровник, потом вернулся домой с каким-то дубровницким купцом и его женой, говорили, будто он влюбился в эту белокожую черноволосую латинянку с серыми глазами, она и сейчас живет со своим мужем в квартале латинян, потом судился со своим дальним родственником, прибравшим к рукам его имущество, и отказался от иска, увидев, сколько ртов кормит тот бедняга, затем женился на дочери этого дальнего родственника, которую ему навязали, чтобы таким образом как-то вернуть долг, а потом, увидев, чем его осчастливили, убежал очертя голову, все бросил вместе с домом и занялся торговлей, странствуя, к ужасу семейства, то на восток, то на запад. Как ему удавалось соединить воедино все эти занятия и что тут было его, сказать трудно. Ничего, посмеивался он сам, жить как-то нужно, и, в конце концов, не все ли равно как. Он был слишком болтлив для чиновника Порты, слишком неукротим для мудериза, слишком образован для гуртовщика. Ходили слухи, будто его выставили из Стамбула, много рассказывали о его благородстве, равно как и об отсутствии такового, о его исключительных способностях и о полнейшем их отсутствии; его называли жестоким, когда он начал тяжбу, и дураком, когда от нее отказался; одни корили его бесстыдством за то, что живет с дубровчанкой, втайне от простака мужа, другие считали простаком его самого, поскольку дубровчанка и ее муж неплохо на нем наживались. И он, пропущенный через мелкое сито сплетен, был удобной мишенью для сотен любопытных гадателей, особенно поначалу, пока к нему не привыкли, а он на все махал рукой, ему было все в жизни безразлично. Он общался со всеми, беседовал с мудеризами, торговал с купцами, кутил с босяками, шутил с подмастерьями, равный им во всем, чем бы он ни занимался, и тем не менее неудачник.

Мне не хотелось говорить с ним о брате, он огорчился бы — ненадолго, рассердился бы — ненадолго. Мне не давал покоя и вчерашний разговор с его сестрой. Я предпочел бы, чтоб Хасан не появлялся.

К счастью, он был ненавязчив. И, к счастью, его заинтересовал разговор с хафизом Мухаммедом. Я смогу все отложить.

Влага и тепло — источники жизни, говорил хафиз Мухаммед. В гниющей сырости и зародились живые существа, без форм, без щупальцев, просто палочки и зернышки, в которых таилась жизненная сила, они передвигались во мраке слепоты, плутая без цели и смысла, обитая в воде, выбираясь на сушу, закапываясь в ил. Так прошли тысячи лет.

— А бог? — спросил Хасан.

Он сказал это в шутку, но вопрос был серьезный. Хафиз Мухаммед не пожелал его услышать.

— Так прошли тысячи лет, крохотные, беспомощные существа видоизменялись, одни привыкали к суше, другие к воде. Вначале слепые и глухие, без рук, без ног, без чешуи или панциря, но все продолжали жить, и эта жизнь развивалась после гибели многих из них.

21
{"b":"278535","o":1}