Что же вдруг случилось, какой камень вдруг подточило в основании — и все начало рушиться и оползать? Жизнь казалась прочным зданием, в нем не было ни одной трещины, и вот внезапно — землетрясение, бессмысленное и непонятно чем вызванное, и гордое сооружение рухнуло словно карточный домик.
С горы, из цыганского квартала, забравшегося ввысь, к самой вершине, доносились приглушенные удары барабана, пищала зурна, радость праздника ливнем обрушивалась на городок, от нее некуда было скрыться.
Глупцы, думал я, весь во власти вчерашнего гнева. Они и не подозревают, что в мире существуют более важные вещи.
Правда, в моем гневе уже не было того горения, что вчера. Собственно, я не испытывал гнева, лишь чувствовал себя оскорбленным. Это безудержное веселье — помеха, оно несправедливо и как бы усугубляет мои заботы. Я целиком погрузился в них, они стали моим миром, моей жизнью, вне забот ничего иного не существовало.
Предстояло совершить непреодолимо трудное дело, мне казалось, будто я стою перед преступлением или делаю первые шаги в жизни. Но я должен сделать это ради себя — ведь я брат ему, ради него — он брат мне, и я не стал бы искать другой, более веской причины, я бы довольствовался тем привычным, что так красиво звучит и все само собой объясняет, не будь во мне этой тревоги, этой напряженности, полной самых мрачных предчувствий, которая заставляла меня буквально зеленеть от гнева при мысли об арестованном брате: зачем он мне это навязал? Вначале я пытался прогнать эгоистические мысли. Нехорошо, твердил я себе, что его беду ты считаешь только своим несчастьем, в вас течет одна кровь, ты обязан ему помочь, не думай о себе.
Это было бы самое лучшее, и я бы смог гордиться своим благородством, но мне никак не удавалось избавиться от тревоги за себя. И я объяснял своим беспомощно чистым мыслям: да, он тебе брат, но именно поэтому-то тебе и тяжело, ведь он и на тебя бросил тень. Люди смотрели на меня с подозрением, с насмешкой, иногда с сожалением, некоторые отворачивались, боясь встретиться взором. Это невозможно, убеждал я себя, тебе только кажется, всем ведь известно, что поступок брата, каков бы он ни был, не твой поступок.
Все тщетно, людские взгляды были не такими, как прежде. Мне трудно стало их выдерживать, они беспрестанно напоминали о том, что мне хотелось бы скрыть от всех. Человек безуспешно стремится быть чистым и свободным, кто-то из своих же близких осложняет ему жизнь.
Из чаршии я свернул на дорогу вдоль речки и шел по ее течению, между садами и старицей, народ там не задерживался; хорошо бы отправиться вслед за рекою подальше за город, в поле, в горы, я понимаю, как скверно, когда человек хочет бежать, но мысль стремится освободить себя, когда ей невыносимо. В неглубокой воде стайками носились серебристые мальки, мне подумалось, что они никогда не вырастут и что это хорошо. Я упорно смотрел на них, шел не останавливаясь, как бы держался за них, хотя мне сюда и не надо было идти, а совсем в другую сторону, но я не отходил от реки — время неприятностей никуда не уйдет от тебя.
Хорошо быть бродягой. Всегда можешь встретить хороших людей, милые сердцу пейзажи, будет у тебя ясная душа, открытая широкому небу и свободной дороге, никуда не ведущей, ибо она повсюду. Вот только место, которое ты занимаешь, удерживает тебя.
Уходи от меня, мерзкая немочь, ты обманываешь меня лживыми картинами, не приносящими облегчения, они не являются даже моими желаниями.
За спиной, словно из-под земли, раздался глухой гул. Огромное стадо в облаке пыли двигалось по берегу.
Я свернул в ворота чьего-то сада, чтоб пропустить стоглавую рогатую массу, слепую и безумную, с невидящими глазами мчавшуюся под бичами погонщиков.
Впереди стада на коне ехал Хасан в красном плаще, статный, веселый, только он один был спокойный и улыбающийся в этой суматохе, среди тревожного мычания, криков и брани, катившихся по речной долине.
Он совсем не менялся.
Он тоже узнал меня и, отделившись от стада, от погонщиков, от пыльного облака, подскакал ко мне.
— Вот тебя-то мне и не хотелось бы затоптать! — смеясь, крикнул он.— Будь кто другой, не пожалел бы.
Он соскочил с лошади, легко, словно только что тронулся в путь, и крепко обнял меня. Странное и смутное чувство испытал я, ощутив цепкие его руки у себя на плечах: как всегда, он открыто проявлял свою радость. Она-то меня и удивляла, его радость. Радовался ли он встрече со мной или это было пустое расточительство, так он ведет себя со всеми и с каждым? Бездумная радость жизни, льющаяся, как вода, ничего не стоящая, ибо принадлежит всем и никому.
Он возвращался из Валахии, многие месяцы пробыл в дороге, я спросил его, хотя знал об этом, только бы что-то сказать. Вчера вечером я был готов вступить в сделку с его собственной сестрой.
— Почернел ты,— сказал он.
— Заботы.
— Знаю.
Откуда он мог знать? Почти три месяца бродил по чужим странам, прошел тысячи миль, торгуя, едва успел вернуться — и уже знает. А я-то надеялся, что еще не все местные жители слышали об этом. О бедах и несчастьях всегда узнают быстро, только добрые дела скрыты от взоров.
— За что он арестован?
— Не знаю. Я не верю, что он мог совершить преступление.
— Знал бы, если б совершил.
— Он был спокойным,— ответил я, не поняв его.
— Наши люди живут спокойно, а беда приходит внезапно. Мне жаль и его и тебя. Где он сейчас?
— В крепости.
— А я поклонился ей издали, не зная еще ничего. Вечером зайду в текию, если не помешаю тебе.
— Разве ты можешь помешать!
— Как хафиз Мухаммед?
— Хорошо.
— Он нас всех похоронит! — Хасан снова рассмеялся.
— Будем ждать тебя вечером.
Его пустая, бесплодная доброта не поможет мне и не помешает. Все в нем пустое, бесполезное: и спокойный нрав, и веселое настроение, и быстрый ум, поверхностный и не греющий. Но он оказался единственным человеком в нашем городке, который сказал мне слова сочувствия, они хоть и бесполезны, но наверняка искренни. И опять-таки, стыдно сказать, я воспринял их как милостыню бедняку, не согрели и не тронули они меня.
Он уехал впереди воловьих рогов, опущенных, словно для нападения, окутанный пылью, которая серым пузырем плыла над гуртами, прикрывая их.
Я немного сторонился его из-за вчерашнего и из-за того, что меня ожидало.
Мысленно я перешел по деревянному мосту на другой берег, в тишину безмятежных улиц, где одиноко звучат шаги, а дома прячутся в ветках деревьев за высокими заборами, будто все они избегают друг друга, погружаясь в уединение и покой. У меня не было на том берегу никаких дел, но мне хотелось пойти туда, отложив все, до того, как я на что-то решусь. Возможно, мне и удалось бы углубиться в эти мертвые, притаившиеся улочки на другой стороне реки, где было легче, но вдруг из чаршии донеслись испуганные звуки барабана, не такие, как у цыган, и писклявый звук трубы на Сахат-куле не вовремя, и смятенные размытые голоса, к чему-то взывавшие, чем-то это напоминало потревоженный улей, гудели взволнованные людские пчелы, улетали, ища спасения, возвращались, чтобы защищаться, выкликая ругательства и призывая на помощь. Над городом медленно поднялась серая полоска дыма, словно в тонкую прядь вплели человеческий крик, он стал осязаемым, видимым, а вокруг него носились стаи голубей, взметенных ввысь воплями и жаром.
Вскоре столб дыма разросся, поплыл над домами, густой и черный. Это значило, что пламя вырвалось, безжалостное, жестокое и буйное, с нескрываемой радостью перепрыгивая с крыши на крышу, паря поверх воплей и ужаса людей.
Я задрожал, видя это несчастье, повинуясь инстинкту: извечно нам угрожает беда, извечно приходит горе, а потом я снова отгородился своей бедой, она была тяжелее всего, важнее, даже с удовольствием я уже стал смотреть на огонь, надеясь, что люди окажутся бессильны перед ним и таким образом решится все, в том числе и мое дело. Однако это было минутное безумие, вскоре оно миновало.