Все в нем тайна. Он замурован в себе, точно в могиле. На нем ничего не написано, от него ничего не услышишь.
Однажды, когда я еще не открыл истоков его благостной нирваны, случилось так, что я прочел ему свое стихотворение, почему-то уверенный, что он поймет его. Решился я вдруг, в ту минуту он показался мне на редкость мягким и расположенным к общению со мной.
Я исповедался ему стихотворением о своем смятении после войны:
В страданьях, в рыданьях
сердце вянет
и сохнет снова,
и тень не отстает
меня былого
в рыданьях, в страданьях.
Потерян в исканьях
я был,
есмь и ныне,
я не был,
нет меня ныне,
потерян в исканьях.
В скитаньях и грезах
терзают ночи,
а дни воскрешают,
но день убывает,
и жизнь все короче
в грезах, в мечтаньях.
В упованьях, в ожиданьях,
наяву мечтая,
живу во сне я,
себя обвиняя,
что не живу я,
что все мечтаю
в ожиданьях, в упованьях
[12].
Он внимательно дослушал стихи до конца, у меня было такое чувство, что он удивлен, причем удивлен неприятно, и я понял, что стихи ему не понравились, да и мне они показались из рук вон плохими. А потом на его худом бледном лице появилась улыбка.
— Так! Поэт, значит! Заблудший и грешный.
— Почему «заблудший и грешный»? Ты так относишься к поэтам?
— Не я, Коран.
— Не помню.
— Сейчас напомню. Как аллах говорит о Мухаммеде? «Мы Посланника стихотворству не учили. Ему стихотворство не пристало». А помнишь суру о поэтах: «Поэты ходят следом, заблудшие и грешные», «Не видишь разве, как поэты бродят по долинам и говорят несуразности», «Цель их — насмехаться и развращать. Придет к ним наказание и уничтожит их и унизит». С каких пор ты бродишь по долинам и говоришь несуразности?
— Как с войны вернулся.
— Ну да, «тень не отстает меня былого», тень войны, конечно. Вот что, приятель, вижу, ты давно в руки Коран не брал. Иначе бы понял, что грех творишь.
Я засмеялся:
— Согласен, грешен. Ну ладно, раз ты меня уже осудил, можешь ты мне объяснить, почему это грех? Кому мешает слово поэта?
— Это не я тебя осудил. Коран говорит: «В защите веры наступайте рядами! Аллах любит тех, кто борется в тесном строю, прочном как стена». А тебя аллах не любит, ты наступаешь сам по себе, разбиваешь строй, подрываешь прочность стены. И не только не защищаешь веру — ты против веры.
— И это еще!
— «Вера — это закон, который вносит порядок в жизнь». Поэзия вне этого закона, она не признает его, требует свободы для слова и для мысли и отвергает совершенство мира, созданного промыслом божиим. Жить мечтами, надеждами, ожиданием — значит не принимать то, что есть. Это бунт.
— Сохрани бог от такого обвинителя! Что же тогда не бунт?
— Чтение молитв.
— А ты читаешь молитвы? Ты защитник веры в строю, прочном как стена?
Он улыбнулся печально или чуть насмешливо и ничего не ответил.
Наступило время молчания, и он ушел в свои грезы. Взгляд его погас, обратившись внутрь, в себя, к чему-то более важному и приятному, чем туманные стихи какого-то Ахмеда Шабо.
Он явно издевался. Только над кем? Надо мной, над собой? Или над всеми? Говорил он как будто в здравом рассудке, но и находясь в своем искусственном забытьи, и выходя из него, он был одинаково далек от нашего мира, от людей, и его нисколько не касалось, как мы там устраиваемся между собой. Он отрекся от всего, кроме круговращения своих призрачных видений, которым никакой людской порядок не в силах помешать.
Я смотрел на него в полном смятении, почти с ужасом, как на мертвого.
Меня-то как раз волновало то, что его совершенно не волновало.
Вдруг я услышал за собой какое-то движение.
Оглянулся: в дверях стоял молодой человек с худым лицом и горящими глазами. Я сразу узнал его: студент Рамиз!
Я долго избегал встречи с ним и вот не избежал.
Уже месяц, как он по вечерам читает проповеди в мечети Али-паши беднякам с Черного Верха, Беркуши, Белав и Кошева и говорит им то, что умный человек вслух никогда не скажет. Один раз я тоже пошел в эту мечеть, потому что услышал, как люди шепотом пересказывают его слова, едва отыскал место у дверей и выскочил, не дождавшись конца. Испугался!
Я помню, что он говорил темной ночью в хотинских лесах; на свою беду, я повторил его слова и понял: он может говорить что угодно, только не это и не так.
Никогда и ни от кого я не слышал столь резких слов, не встречал такого презрения к властям предержащим, такого безрассудного вольномыслия, как в тот вечер, слушая пламенного аль-азхарского студента, который или не знал, что такое страх, или не знал, что такое власть. Он говорил — меня и сейчас пробирает озноб,— что в мире существуют три великие страсти: алкоголь, игра и власть. От двух первых люди еще как-то могут излечиться, от третьей — никогда. Власть — самый страшный порок. Из-за нее убивают, из-за нее погибают, из-за нее теряют человеческий облик. Она неодолима, как заколдованный камень, ибо прикосновение к ней увеличивает мощь. Она — дух из Лампы Аладдина, который служит любому болвану, держащему лампу в руках. Сами по себе люди власти ничего собой не представляют, вместе — они вершат судьбами мира. Честной и мудрой власти не бывает, ибо жажда могущества неутолима. Человека, находящегося у власти, вдохновляют трусы, не знающие устали льстецы, поддерживают пройдохи, поэтому его мнение о себе всегда выше действительной его цены. Людей он считает глупцами, ибо те таят от него свои подлинные мысли, а себе присваивает право все знать, и люди не возражают. У кормила власти не бывает умных, потому что даже умный быстро теряет разум, и не бывает терпимых, потому что больше всего власти не любят перемен. Они немедленно вводят вечные законы, вечные установления, вечный порядок и, ведя свою власть от бога, укрепляют свое могущество. Они были бы несломимы, если бы время от времени не вставали поперек горла другим сильным мира сего. Скидывают их всегда одним и тем же манером, действуя от лица угнетенного народа — а угнетают-то все одинаково! — и предъявляя обвинение в измене, хотя никто из них и в мыслях не держит такого. И никого еще это не образумило, все рвутся к власти, как ночные мотыльки на пламя свечи. Уж кажется, все боснийские валии в тюрьмах, изгнаны или перебиты вместе со своими свитами, но приходят новые, и приводят за собой новую свиту, и повторяют глупости своих предшественников, потому что иначе не могут. Так и идет по кругу, безостановочно. Без хлеба народ может остаться, без власти — нет. Она как болезнь, как нарост на теле народа. Один отвалится — вырастает другой, да еще похуже прежнего. Без нас вы не проживете, говорят нам, разбойников разведется тьма, враги нападут, страны не станет. А на ком страна держится, кто кормит ее, кто защищает? Народ. Они же нас грабят, карают, сажают в тюрьмы, убивают. Да еще заставляют делать это руками наших же сыновей! Они без нас не могут, мы без них можем. Их мало, нас много. Стоит нам пальцем двинуть, всем, сколько нас есть, и эта нечисть сгинет. И мы сделаем это, братья мои угнетенные, как только вырастут настоящие люди, которые не допустят, чтоб на их спинах сидели кровососы.