Меня уже тошнит слушать его.
— Я приду завтра, если позволишь. Мне нужна твоя помощь, совет, мнение.
— Да, есть вещи, недоступные человеческому разуму. Когда удушили братьев Моричей, в Сараеве произошло землетрясение, а когда скончался великий визирь Сирхан-паша, над городом пролетела огромная комета.
Поистине этот народный заступник живет в большей пустыне, чем бедуин. И вокруг него, и в нем самом — пустота.
— Молла Исмаил, верно, я говорю не совсем ясно. Пожалуйста, выслушай меня, беда со мной приключилась.
— Я бездну таких примет держу в памяти. Происходят они по воле аллаха, а мы их не понимаем.
Ах, матерь божья, так ведь он же глух на оба уха.
Но все несчастье в том, что он не знает этого. Или не хочет знать. Ему достаточно того, что он сам говорит. Что он может услышать от других? Горести, жалобы, попреки. На что они ему!
Я решил было поразвлечься — буду талдычить свое, а он — свое, вот бы и поговорили как люди, обо всем и ни о чем. Но побоялся, как бы он мне ночью не привиделся. Тогда будет не до шуток — сойдешь с ума от страха. Смешное и страшное бок о бок ходят.
Он замолчал, чуть только я отвернулся. Видно, речь его прерывается, когда он не видит на лице собеседника удивления.
Затем мне выпал случай, какой и в самом безумном сне не всякому дано видеть. Таинственно и важно Махмуд Неретляк сообщил, что меня примет боснийский тефтердар Бекир-ага Джюгум собственной персоной. Я подумал, что он дурака валяет или хочет похвастать своими несуществующими связями. Мне это казалось столь же невероятным, как если бы меня пригласил сам великий визирь.
Убеждая меня, Махмуд шепотом принялся рассказывать, что это никакое не чудо: его жена раньше была замужем за сапожником Тицей, Тица умер, и она вышла за него, Махмуда. Пока он был в изгнании, ей помогал деверь по первому мужу Салко, тоже сапожник и добрый человек. У этого сапожника Салко есть тетка, Алмаса Мечкар, а ее сын, по прозвищу Хусейн Малый, работает подмастерьем у цирюльника Ахмед-аги Чоро, а Ахмед-ага Чоро бреет тефтердара Бекир-агу Джюгума. Так мое имя из уст в уста дошло до тефтердара, и он согласился принять меня. Видишь, как все просто!
После того как я выслушал этот путаный рассказ, который я не взялся бы повторить, что-нибудь не переиначив, верно и сейчас записал неправильно, все это показалось мне еще более невероятным. Даже если допустить, что цирюльник и впрямь уговорил вельможу принять незнакомого человека, невозможно и вообразить, в каком виде достигла ушей тефтердара моя история, пройдя через столько уст.
Если каждый добавил самую малость, я мог превратиться в знаменитого ученого Бергиви [11]. А перед тефтердаром предстанет заурядный писарь Ахмед Шабо, который и двух слов связать не в силах, и оба мы попадем в глупое положение: я из-за того, что не оправдаю всех басен о себе, он же сразу увидит, что я не гожусь даже в слуги ученика Бергиви. К счастью, это наверняка выдумка Махмуда, и мне нет никакой нужды дрожать от страха перед этой немыслимой встречей.
Но когда Махмуд сказал, что тефтердар ждет меня послезавтра, после полуденной молитвы, и велел мне не опаздывать, так как Бекир-ага очень занят и не известно, сможет ли принять меня в другой раз, я снова вынужден был расписаться в своем полном незнании жизни.
К несчастью или к счастью, ибо я не уверен, вышло ли бы из этого что-нибудь путное, на следующий день скончался старый и больной визирь Мухсинович. А спустя всего лишь два-три часа после смерти визиря умер в расцвете сил и лет тефтердар Бекир-ага Джюгум. Не вынес смерти визиря. Можно ли сильнее проявить верноподданнические чувства? Кстати уж замечу, что, как ни трогательна такая преданность, она представляет определенную опасность, и данный случай показывает, какой ущерб она могла бы принести, если бы народ следовал примеру своих вождей.
Таким образом сорвался прием, который тефтердар назначил мне, не подозревая, что за день до этого умрет его повелитель, поэтому мне не в чем упрекнуть Бекир-агу, ибо долг превыше всего. Встретились мы на его похоронах, хорошо хоть не на моих.
Преемника его, пришедшего с новым визирем, Ахмед-ага Чоро не брил, и невообразимая цепочка, по которой мое имя могло до кого-то дойти, распалась.
Подал было мне надежду богатый торговец хаджи Фейзо, но здесь я сам отступился. Он и раньше при встрече всегда улыбался и приветливо здоровался, а тут как-то остановил на улице, сказал, что ему все про меня известно, и пригласил в свой лабаз — потолковать. Пройдя лабаз, набитый дорогими, только что доставленными с востока тканями, мы вошли в комнату, устланную коврами, с сечиями вдоль стен, с плотными занавесями на окнах. Хозяин не раздвинул занавесей, чтоб впустить дневной свет, а зажег свечи в медных и серебряных подсвечниках, и я сейчас же уловил приятный запах — свечи были пропитаны ароматическими маслами. Зажег он и зернышки ладана.
— Люблю, когда хорошо пахнет,— сказал он.— Лучшая защита от грубой вони. Запах — подлинная душа вещей. Даже у людей души обладают своим ароматом. У тебя какой?
— Понятия не имею!
— Дай руку.
Я протянул ему руку.
Он оглядел ее неторопливо и внимательно, поднес мою ладонь к самому носу и, ширя ноздри, вдыхал невидимые испарения моей кожи. Потом перевернул руку ладонью вниз и стал обнюхивать тыльную ее сторону, щекоча рыжей бородой.
— Чувствительный,— изрек он, не выпуская моей руки из своих,— скрытный, добрый, веселый. А иной раз и необузданный.
Я убрал свою плененную руку из его мягких ладоней.
Хозяин спросил, чего я желаю — питье, лукум, фрукты. Я взял шербет, чтоб прогнать сонливость и странное состояние истомы и бреда наяву. Это все от запахов, тишины, полумрака и его вкрадчивого шепота.
— Значит, ищешь место? Лучше бы на казенной службе. Способностей никаких не нужно, можно не надрываться и не бояться убытков, а добытка столько, сколько сумеешь взять. Однако это дело сложное. Разозлил ты их сильно.
— Знаю.
Память у них хорошая. Обид не прощают. И снисхождения не знают.
Говорит он о них без ненависти, но с усмешкой и презрением. И не потому, что они неотесанны и от них не тем пахнет, а потому что жить не умеют. Своим воображаемым величием и глупостью они способны только нагонять страх и скуку, от чего плохо и им и другим. Малоподвижные, ленивые, неуклюжие, они напоминают слонов и, подобно слонам, неожиданно придя в ярость, крушат все вокруг. Он их так всегда и представляет себе — неповоротливые, на толстых слоновьих ногах, хмурые, глупо тщеславные, никому ничего не прощающие, мстительные, глухие и слепые ко всем радостям жизни. Сравнивает он их со слонами потому, что, на его взгляд, это самые безобразные и нелепые животные. И умирают они так, будто мир рушится, а он стоит себе как ни в чем не бывало. Приходят другие толстокожие, и все. Миром же должны править люди, знающие толк в наслаждениях, умеющие радоваться всему на свете. Тогда всем было бы хорошо. Но такого не случится, потому что они не умеют наслаждаться жизнью. Один-единственный человек среди них исключение. Не толстокожий. Джемал Зафрания.
Я вскинулся:
— Этот всех переплюнет. И скоро!
— Ошибаешься. Он чудесный человек. Чудесный! Жаль, что ты с ним повздорил. Чем-то он похож на тебя, только ты красивее. Ты знаешь, что ты красив? Тебе, верно, об этом часто говорили.
— Со лба красив, да с затылка вшив.
— Нет, ты красив, настоящий мужчина. К сожалению, это теперь редкость. Нравится тебе здесь?
— Нравится.
— Приходи, когда только пожелаешь. Дам тебе ключ, если хочешь.
С низкого столика он взял флакончик с ароматическим маслом и вылил несколько капель себе на бороду и на ладони. Окропил и меня, и тяжелый восточный аромат напрочь, словно стеной, отгородил меня от остального мира. Я спросил:
— Джемал Зафрания тоже сюда приходит?
— Приходит. Часто. Мы с ним большие друзья.
— Это ты его устроил к кадию?