Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— По глупости, — определил муж.

Молоденькая форсунья смутилась и выключила свою музыку.

Примкнув к одной из групп экскурсантов, я снова пошел по осеннему саду. От памятной старой ветлы прошли мы к беседке, носящей название «Уголка сказок», потом по мостику, мимо вязов, таких же старых, как ветла, направились в тот край усадьбы, где в пушкинские времена был расположен пчельник и, вероятно, стояла избушка пасечника, недалеко от которой сохранилась дерновая скамейка — любимое место отдыха Пушкина.

— Нерадостная картина вставала здесь перед взором поэта, — начала рассказывать сотрудница музея, но кто-то из экскурсантов уже перебил ее, напомнив пушкинские стихи:

Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса…

С дерновой скамьи, расположенной, как и вся пушкинская усадьба, на возвышенности, я видел крыши деревенских домов, пологий скат темнеющих черноземом полей и серое осеннее небо над ними. И в душе с новой силой поднималось чувство близости к вечно живому Пушкину…

Попозже мои болдинские знакомые — Виктор Кулаков и пожилой филолог, приехавший сюда из Москвы погостить у родных, пригласили меня пройтись из усадьбы в тот конец села, который называют здесь «колхозной стороной». Мы шли мимо нового двухэтажного здания школы имени Пушкина, мимо Дворца культуры, и уже за селом, в тополиной аллее, мне показали могильный холмик, давно заросший травой, а теперь густо осыпанный желтыми листьями.

— Здесь похоронен Яков Вострышев. Светлой души человек, организатор первого болдинского колхоза, — сказал филолог. — Он умер в начале тридцатых годов и завещал похоронить себя на колхозной усадьбе. Волю его исполнили. Если кто-нибудь из болдинцев, живущих теперь где-то в других местах, приезжает на родину, то уж непременно зайдет в Пушкинский музей и вот сюда, на могилу Якова Вострышева. Доброе-то народом не забывается.

Молча постояли мы над могилой колхозного вожака. С тополей осыпались желтые листья. Изредка проплывали в воздухе последние белые ниточки бабьего лета. Сразу за могилой начинался яблоневый сад, темневший зеленой листвою.

— Сад-то колхозный? — спросил я.

— Колхоза имени Пушкина. Но у нас его до сих пор называют Вострышевским, потому что начало саду положено было при нем и первую яблоньку он сам посадил. Да разве только сад! Этот человек много доброго сделал, а доброе не забывается.

То, что узнал я о Якове Вострышеве, удивительным образом переплеталось с впечатлениями от заповедных пушкинских мест. Были какие-то незримые связи между поэзией Пушкина и жизнью дотоле неизвестного мне деревенского коммуниста. Я думал о том, что революция еще более сблизила людей с самым высоким и светлым в Пушкине.

В памяти моей опять возникали давным-давно знакомые строки:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал…

Свет этих чувств виделся мне в бессмертии того, чем была наполнена и одухотворена жизнь деревенского революционера Якова Вострышева, и во всем новом, что возникало, делалось и прочно утверждалось вокруг…

Осенний день уже угасал. От ворот заповедника ушел последний автобус с экскурсантами. Над деревьями старого сада тревожно и громко шумели грачи. Стал накрапывать маленький дождик. В окнах Дома культуры зажглись огни.

След человеческий (сборник) - i_004.jpg

СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ

Дорожные встречи

За тридцать пять лет работы разъездным корреспондентом газет — сначала областной, а потом центральной — я исколесил немало дорог, и было на них множество встреч. Одни теперь уже стерлись в памяти и потускнели, другие до сих пор вспоминаются ясно и живо. О некоторых из них я и хочу рассказать.

1. Старый бакенщик

Шло первое лето после войны. Нас по-особому привлекала желанная тишина зеленого мира. Волга, хотя я все время любил ее, в то лето казалась мне еще более прекрасной. Но лучше всего была она в Жигулях.

Будто в сказке плывет пароход. Под солнцем золотится желтый песок. Зеленым бархатом покрыты крутые склоны ее берегов. Сквозь кустарник порою проглядывают то темно-сизые, то белые известняковые слои жигулевской породы.

На пристанях женщины торговали плодами щедрого августа. На длинном прилавке прямо под открытым небом стояли крынки с парным молоком. Краснели глянцевитые помидоры. В крутобоких глиняных корчагах томились пахнущие чесноком и укропом малосольные огурцы. Седой рыбак в просмоленной брезентовой куртке продавал свежую рыбу. Еще живая, она трепетала в его плетеной корзине, вспыхивая на солнце серебряной чешуей.

Ласточкиным гнездом прислонился к скалистому правому берегу Волги маленький домик. Я приметил его с парохода, и так он понравился мне, этот домик, что, высадившись на ближайшей пристани, я вернулся к нему по берегу и решил: ежели не откажут в ночлеге, останусь здесь до утра.

Хозяин домика, старый бакенщик Иван Павлович Чеканов, оказался человеком радушным и встретил меня приветливо.

— Ночуй-ка, — сказал он. — У костерка посидим, ушицей побалуемся, дело обыкновенное.

И вот мы сидим на берегу у костра. Вечер выдался тихий, спокойный.

— Вишь ты, как вызвездило! — замечает Чеканов.

Но глядит он не вверх, на небо, а вниз, на Волгу.

В ней, как в зеркале, отражается темное небо с золотой россыпью звезд.

В котелке закипает стерляжья уха. Старик варит ее по-волжски.

— Ты такой, поди, и не ел. Городские-ту разве так могут.

Он в старых полинявших штанах, в холщовой рубахе без пояса. У него темные лохматые брови и нависшие горьковские усы. Неторопливо помешивая деревянной ложкой уху в котелке или подкладывая в костер сухие ветви орешника, рассказывает о своей жизни.

— Так вот, мил ты мой человек, и живем. Пятьдесят шестой год-от. И все у Волги. И матросом-ту плавал, и в грузчиках-ту состоял, и старшим участка считался. Теперь вот здесь утвердился. Теперь уж шабаш. Года, мил ты мой, уж не те. Из возрасту вышел.

Он достает деревянную табакерку, нюхает, морщит нос, как бы готовясь чихнуть, но до этого дело не доходит, старик прячет табакерку в карман и продолжает:

— Оно, конечно, правду сказать, и здесь хлопотливо, иной раз по суткам из лодки не вылазаешь. Да по нонешней-то поре еще ничего. А вот в военную-то навигацию беда, да и только. Хозяйство-ту, слышь, на плесу подразорилось. Стекол для бакенов — и того не было. Думал, думал я, как быть, да и шасть в деревню. «Женщины, говорю, — а в деревне-то по случаю войны одни бабы остались, — женщины, говорю, Волга-ту, чай, не чужая. Выручать надо». Русский народ отзывчивый. Выручил. Принес я из деревни стекол, осветил Волгу — и на душе вроде бы стало полегче. А нынче туда-сюда. Нынче совсем подходяще.

Тут вот как-то приходит катер, и проздравляют меня, как все одно именинника. «Вас, говорят, Иван Павлович, пароходство премировало за отважную работу в военное время». Видал, как? — Старик засмеялся и, хитро подмигнув мне, повторил: — Видал? Я-то думал: живет Чеканов в своей будке и никто понятия о нем не имеет. А тут на-кася — премию! А ты, сталоть, сверху на «Ломоносове» прибежал? Пароходик-ту ничего, красивый. За войну-ту и поглядеть не на что было, для маскировки в серый цвет перекрашивались. А теперь снова в свой колер оделись. Не пароходы, а чистые лебеди! Да неш одни пароходы повеселели? — продолжал бакенщик. — На людей-ту теперь не налюбуешься…

Я, мил ты мой, ежели хочешь знать, четвертую войну пережил. И расставаниев-ту слезных, и встреч-ту видать приходилось… Одно скажу: бывало, с царской войны солдаты хоть и вертались живыми, а все у многих равно какая-ту отметина оставалась. Будто и живой человек, а ржа-ту его изнутри разъедает.

30
{"b":"274841","o":1}