Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мартин дал прочитать письмо жене.

— Я уже ничего не понимаю. Ведь не мог же он вредить тому делу, за которое отдала свою жизнь его дочь.

— Вероятно, нет, — допустила она. — А ты хорошо его знал?

— Надо что-нибудь для него сделать.

— А что ты можешь?

— Найти ему место, он любит свою работу.

Он видел, что жена не согласна с ним; она была удивительно недоверчива к людям, в каждом находила какие-то зародыши зла и только им готова была верить безоговорочно.

— Сначала узнай и убедись, в чем дело, ты такой импульсивный… Ведь должны же были у них быть какие-то основания.

— Конечно, — допустил теперь он, — коммунистом он не был. И я не сомневаюсь в том, что высказывался слишком откровенно. Наверняка не раз повторял, что не признает фанатизма, диктатуры, а возможно, и классовой борьбы. Будто сейчас его слышу.

— Вот видишь!

— У него всегда были свои убеждения, — сказал он раздраженно, — и он уже слишком стар, чтобы менять их.

Она промолчала. Он знал, что жена с ним не согласна, да и мало кто согласился бы с ним. Но какое это имеет значение, сказал он сам себе. Старик всегда был честным человеком, честнее многих из тех, кто готов захлебнуться, лишь бы только выкрикнуть какой-нибудь безошибочный лозунг.

Несколько дней он провел в разных учреждениях и добился для старика места легче, чем ожидал. Люди требовались, и здесь, в захолустье, с давних пор привыкли принимать то, что в других местах не годилось. Поэтому он мог с чистой совестью ответить, что никакой протекции вовсе и не потребовалось. А позже, в один прекрасный день уже встречал старика на маленьком грязном вокзале.

— Ну вот, снова будем коллегами, — с некоторой горечью приветствовал его старик; он очень постарел, осунулся, брови побелели.

Жена приготовила угощение, поставила на стол все, что удалось найти — через шесть с половиной лет после окончания войны — в этом захудалом краю, одном из глухих углов республики: домашний хлеб с домашней ветчиной, овечий сыр, маринованные грибы из буковых лесов и форель из быстротекущих вод. Они ели, мимо них чередой проходили общие знакомые и столичные улицы, дни войны, проекты, осуществленные и неосуществленные, старые австрийские часы — работа придворного мастера, больница в горах, национальные комитеты, его статьи, покойный президент, деревянные костелы, малярия, — не нашлось такого, из-за чего они могли бы поспорить, правда, не говорили еще о политике и о том, почему они, собственно, встретились здесь.

Наконец инженер спросил его:

— Но как же все-таки получилось, что вас выгнали с работы?

— Я же об этом писал. — Потом он обратился к его жене, будто та могла скорее его понять. — Предложили подать заявление в партию, а когда я отказался, сочли, что я старый реакционер.

— А почему же вы не подали?

— Да какой я коммунист? — удивился он.

— Но ведь такое заявление может подать каждый честный человек.

— Вы думаете? — Он усмехнулся немного снисходительно. — Вы хорошо знаете программу вашей партии? Честность— не программа. Программа — дело другое. А я вовсе не революционер. И даже не собираюсь им быть.

Она покраснела, опустила глаза, ей показалось, что это насмешка над ее убеждением. Она даже слова не могла вымолвить. Но Мартин быстро нашелся.

— Но из-за этого вас не должны были все-таки выбрасывать на улицу.

— Мартинек, да ведь это же революция! Одни отняли власть у других и должны устранить всех, кто по-иному относится к революции.

— Совершенно правильно, — вмешалась она, — вы не сердитесь… но так оно и должно быть.

Старик улыбнулся.

— Не знаю, что должно быть. Просто так оно есть. А вы поэтому считаете, что так должно быть. И из этого делаете вывод, что это правильно! Но вы же все равно не можете устранить всех, кто не согласен с вами. А если в этом и преуспеете, то опять же вы устраните только тех, кто не соглашается с вами в открытую… А таких немного. У нас не подал только я — из двадцати. Остальные девятнадцать, разумеется, будут кричать славу всему, чему ни захотите. Им не важно, что кричать, они только хотят, чтобы их было слышно. Вам разве не попадались такие люди?

И поскольку муж и жена молчали, он добавил:

— Скоро они будут для вас гораздо опаснее, чем я. Они переплетутся с вами, и вы не отличите их от себя.

— Не беспокойтесь! — сказала она резко. — Отличим.

— Как угодно, — улыбнулся он. — Возможно, со мной поступили правильно. Я не кричал бы славу, но я работал бы. А другой будет кричать — а на работу у него даже времени не хватит, а может, и желания. Хорошо же вы сориентировались! На правильные характеры! Только понятие «характер» — не из вашего классового словаря.

— Это все клевета! — воскликнула она. — Я… я… — Она не смогла больше остаться в комнате и убежала на кухню.

Мужчины долго сидели молча, вероятно, стыдясь происшедшей сцены, наконец тот, что был помоложе, сказал:

— Не надо быть таким предубежденным.

— Я вовсе не предубежден, — ответил тот, — ты ведь знаешь, Мартинек, я всегда боялся фанатизма. Того состояния, когда человек сам перестает думать и только уже повторяет все за другими. Когда повторение становится всего-навсего лучшим путем к карьере. Когда человек повторяет даже то, что сам считает полной бессмыслицей.

— Для сегодняшнего дня это не характерно. — Им вдруг овладела какая-то неприязнь к старику, казалось, совершенно забывшему о смерти дочери и совсем переставшему принимать во внимание цели борьбы — то, что делал и хотел сделать он, что делали и хотели совершить тысячи других, — и только предъявлявшему свои старые претензии. Однако Мартин не хотел с ним спорить.

— Но ведь мы с вами обязательно сделаем здесь что-нибудь хорошее! Верно?

Старик наклонился к нему.

— Почему только это «но», Мартинек? Откуда оно, твое «но»? Неужели ты тоже видишь во мне людоеда?

Инженеру хотелось стукнуть кулаком по столу, но он только встал и устало сказал:

— Так мы не договоримся.

На улице падал снег, стояла тишина, на кухне загремела тарелка! Сколько лишней ненависти между людьми!

— Ты прав, — отозвался старик, — я ловлю тебя на слове. Мы все слишком раздражены, на всех навалилось слишком много, чтобы со всем этим справиться.

Они положили старика в комнате, инженер показал ему еще заметные, но хорошо замазанные мышиные норы, потом ушел к жене на кухню, знал, что в ней бурлит затаенная ссора.

— Не нравится он мне. Зачем ты пригласил его сюда? Он видит одни ошибки, такой человек уже не сможет работать, он не сделает ничего хорошего.

Вероятно, таким взглядам способствовала ее учительская профессия. Она не привыкла долго раздумывать, сразу должна была классифицировать. Строго и ответственно. Не хотел бы я быть твоим учеником, подумал Мартин, пожалуй, боялся бы.

— Ты слишком поспешна в своих суждениях. Если кто-нибудь имеет иные взгляды, чем ты, это еще не значит, что он плохой человек.

— Конечно, — заявила она обиженно. — Но он не хочет видеть ничего хорошего. Ничего, что в действительности существует.

Она опиралась локтем о стол, в другой руке держала штопор. Гораздо уместней было бы, если б в руке она держала указку или крест: клянитесь, что будете говорить правду и только правду; впрочем, теперь правда уже исповедуется без креста. Щеки у нее от возбуждения покраснели, она сейчас была очень красивой — строгая, таинственная красота, красота в глазах, в движениях, в стремительности, на ней было черное платье, наверно, ей пошла бы мантия, она была бы прекрасным судьей — непримиримым, неподкупным и… совершенно предубежденным.

Как, должно быть, страшно для обвиняемого стоять перед таким судьей, подумал он. Что-то принуждало его спорить с ней, лишить ее этой непоколебимости.

— Но ведь он ничего не выдумывает. Скорее ты смотришь на мир одним глазом и не выносишь, когда на него смотрят двумя.

Потом они лежали рядом, была глубокая ночь, под окнами раздавался топот запоздавших лошадей, он слышал ее прерывистое дыхание.

51
{"b":"273735","o":1}