…Обычно он ее утешал или доказывал, что необходимо все выдержать, прежде чем она приобретет другую квалификацию; но сегодня он молчал, и это сразу же придало Янке отваги.
— Не могу я там больше оставаться — в этом шуме и гаме, в этой пыли.
Вечером, когда мылась, она заметила, что пыль покрывала все ее тело — эти въедающиеся обрывки волокон; и все же не пыль и не шум так страшили ее, а те тысячи веретен, которые в бешеном верчении навивали на себя ее дни, ее молодость, ее любовь, ее мечты, ее свободу, лишали нежности ее кожу. Они уже утащили за собой все, осталась одна удивительная пустота, и ее не могли заполнить ни поцелуи, которыми он дарил ее время от времени, ни разговоры в набитом битком автобусе, ни участие в хоре, ни воскресная молитва.
…Тогда они пробыли там довольно долго.
— Чувство долга должно было бы у вас раньше проснуться, — кричал на них секретарь, — пока еще можно было что-то спасти. А вопрос о виновности теперь уже должны решать другие.
Он прошел мимо них, как ефрейтор, проверяющий состояние отряда после боя; потери были значительные.
— Хорошо, — допускал он, — мы, конечно, должны стоять за товарища, но кто освободил нас от нашего долга взять за горло врага? — Подтверждая свои слова жестом, он схватил сам себя за горло, и, видно, так сильно, что даже покраснел. — Разве мы можем попадаться на удочку каждому встречному подлецу? Они только и ждут, чтоб поймать нас на нашей доверчивости, они случая не упустят — мы строим годами, а взлететь на воздух все может в одну секунду, но эту секунду мы и должны предвосхитить.
Они молчали, пришли доказывать свою правоту, а получается вина. Может, Алехин и вправду проник в наши ряды, — предположил Павел, — чтобы уничтожить нашу работу?
— Ты идиот, — набросился на него Амадео.
Однако Павел вспомнил далекую дождливую ночь — отдаленный выстрел и Смоляк, лежащий в грязи. Что-то вокруг все-таки происходило. Война, которой он не понимал, ползком ползла в ночи, в тумане, в тишине, она проникала в дружеские слова. Он жил вне ее и не думал о ней, но она все же находила, подкарауливала его и обжигала своим дыханием. Он ненавидел в эту минуту Алехина, поправшего их дружбу, злоупотребившего ею, обрушившего на них всех позор…
— Совершенно ни к чему так работать, — сказала она, — надо нам куда-нибудь устраиваться мастерами или в канцелярию. — Она ждала, что он на это скажет, но не дождалась ответа. — Ты не слушаешь меня, — поняла она наконец.
— Слушаю.
— Нет, не слушаешь. А, впрочем, если и слушаешь… Тебе ведь все равно… — Она вырвала у него из рук чашку, хотя он ее еще не допил.
— Чем я могу тебе помочь?
Она остановилась в дверях.
— Мог бы, если б на что-нибудь годился и хоть немного старался.
Он молчал. Выглядел подавленным и очень усталым.
— Если б у тебя было хоть какое-нибудь положение, хотя бы такое, как у Михала!
— Михал — член партии.
— Ты тоже можешь им быть — кого только там нет.
Он был убежден, что и этим ей не поможешь. Но в чем-то она, видно, была права. Он держался в сторонке, сам не зная почему, и был уверен, что всего достиг, но он ошибался, все могло погибнуть в одну минуту — и строительство, которому они отдали столько труда, и дружба, которая казалась неистребимой.
Какие-то непонятные силы — он даже и не предполагал какие — превращают добро в зло и делают ненужным то, что было очень нужно. Что может против этого сделать один человек?
Но должны же быть какие-то ценности — нерушимые, неуничтожимые.
Он снова вспомнил о той дождливой ночи, о лежащем Смоляке, о непроглядной тьме, полной шорохов, о вспышках непонятной тоски — уже тогда он думал об этом, уже тогда должен был, очевидно, все решить.
— Я еще подумаю обо всем.
Она улыбнулась и исчезла в кухне.
5
Михал взял с полки одну из брошюрок, раскрыл ее, потом приготовил бумагу и очинил карандаш.
Он жил в маленькой комнате для холостяков, умывальник и уборная в коридоре; в комнате старая железная кровать, стол и металлический шкаф. Он купил себе еще приемник и вот эту полку для книг. Теперь вся полка была уже заставлена. Он собирал брошюрки по политике и философии, по вопросам религии и экономики. Ему казалось, что с помощью этих брошюрок он сможет придать себе серьезности, и вечерами садился за них, нетерпеливо переворачивая страницы; как водится, они были полны иностранных слов и скучных объяснений. Так прочитывал он страниц десяток и потом навсегда откладывал брошюру на полочку. Но у него была превосходная память, и этот десяток страничек давал ему возможность, время от времени блеснуть сведениями, которые другим были не известны.
Сейчас он сел за стол и стал не спеша выписывать фразы. Ему предстояло сделать десятиминутное сообщение о войне в далекой части света, которую люди не должны были считать далекой.
Однако он никак не мог сосредоточиться, ему все казалось, что он попался в капкан. Приезжали комиссии, допрашивали их, как каких-то преступников; некий паренек из органов безопасности больше часа задавал ему какие-то бессмысленные вопросы, интересовался, откуда он, зачем сюда приехал и вообще смотрел на него так, будто вот-вот изобличит в нем виновника всех событий.
Он переписывал фразу за фразой, нет, лучше бы поскорее отсюда смотаться. Мысленно он уже возвращался домой в деревню, сидел в трактире, люди спрашивали у него, можно ли подсесть, а девушки проходили, опустив глаза, и с нетерпением гадали, не окликнет ли он их. Он был более или менее благосклонен к ним и нарочно подолгу вспоминал, как кого из них зовут. Ага, ты Аничка Чоллакова… а жила ты вон там — в замке… Чем могу быть полезен? Что? Отца хотят выгнать из школы? Говорят, что плохо звонит на переменах… Михал, если б ты только мог нам помочь, ведь я же всегда так тебе нравилась.
Ну, посмотрим, посмотрим!
А потом как бы невзначай добавил бы: «Зайди как-нибудь ко мне». И сел бы в машину и проехал бы по деревне, а они стояли бы со склоненными головами. Ведь никто из них не достиг такого положения.
На бумажке у него были выписаны странные названия: Хам Хинг, Чин Нам Пхо, Шан Хонь, — он не мог себе представить этой страны.
Обычно, готовя рефераты, он не слишком старался вникать в смысл фраз, которые он выписывал из брошюрок. Впрочем, часто это бывало просто невозможно. Но теперь, когда он писал, что новая война обрекла бы на бесконечные страдания миллионы женщин и детей, он представил себе настоящую войну, вспомнил, как везли на телеге умирающую Банясову, как вносили ее в трактир, а она уже дергалась в судорогах, белая, как полотно, в платье, набрякшем от крови, как хрипела она в ужасе. Он стоял близко от нее и еще тогда решил быть крайне осторожным, чтоб так вот не кончить.
А поэтому мы должны своим упорным трудом способствовать…
Снова перед ним возникли обломки, стальные прутья, торчащие из стены, он никак не мог отделаться от этой картины. Все этот элемент Алехин, подумал он с ненавистью, будь он повнимательней к работе, обязательно заметил бы, что в смеси недостает цемента. Перехватил бы где-нибудь пару мешочков, и все получилось бы по-другому.
Не нравилась ему эта фраза, он зачеркнул ее и написал: «А поэтому мы должны быть бдительными и своим упорным трудом способствовать…». Кто-то постучал в дверь.
— Это ты? — удивился он, увидев Павла. — Что еще случилось?
Он не был рад этому визиту; в бригаде, правда, уделяли большое внимание дружеским отношениям, но он явно недолюбливал тех, кто в действительности помнил, как они воровали рыбу, помнил их голодные дни и босые дороги, кто мог подтвердить, что отвагой он, Михал, никогда не отличался, даже в те времена, которые в его воспоминаниях и, возможно, в представлении его слушателей должны были выглядеть героическими.
— Ничего нового. — Павел пододвинул стул. — Что пишешь?
— Да так… знаешь… о бдительности. В воскресенье и то нет покоя.
Чего ему от меня надо? Шеман присматривался в последние дни ко всем — все были подавлены, но этот, казалось, больше всех, он все время возвращался к несчастному случаю, будто без него не хватало носов, которые совались в это дело.