Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Когда-нибудь в другой раз.

— Ты устал. Выглядишь сегодня очень усталым.

Сели ужинать. Он молчал, и поэтому она рассказывала о школе. Кто-то нарисовал на доске скаутскую лилию, директор был у нее на уроке, инспектировал, теперь будет расследование, иначе того и гляди на стенах будут рисовать американские флаги; потом на собрании директор поставил ее всем в пример, но вот третий «С» саботирует сбор утильсырья… — Она заметила, что он не слушает ее.

— Что с тобой?

— Я устал.

Она положила ему руку на плечо.

— Иди ложись.

— Я хочу дождаться последних известий, — потом сказал — Давида будут судить.

Она на мгновение остолбенела.

— Что он сделал?

— Откуда я знаю?

— Ну ты поди все-таки приляг, не думай об этом.

Он не понимал, как он мог не думать о судьбе своего друга, но и она, видно, думала о том же самом.

— Ты же с ним, кажется, не встречался последнее время?

Она хорошо знала, что он не встречался.

Она ушла в кухню, он лег, радио тихо пело: «Куда только ни кинешь взор, в простом труде или в бою жестоком…» Он пытался думать о работе, которую только что закончил. Народ поет радостную песню о друге, большом своем друге, он тоже должен думать о своем друге, он не мог понять этого страшного падения: конечно, он знал его короткое время, но в те несколько недель после войны он был ему ближе брата — оба остались одинокими и нуждались друг в друге.

Он смотрел в темноту перед собой, на ядовитый глазок радио; очень бледное лицо, глаза раввина, у них был один общий комплекс: сделать что-нибудь такое, чтобы прошлое не выступало из пепелищ городов, из кладбищ невинных жертв. Сколько об этом было разговоров! Тогда они знали, были уверены. Есть только два пути: социализм — или то, что было.

А что, если появится нечто третье? — пришло ему в голову.

Ничего не может быть третьего! — слышал он его голос, третье — это уже только смерть.

Зачем же ты ее теперь призвал? Сам ты ее искал или она позвала тебя?

Жена легла рядом.

— Но ведь он писал тебе письма, — произнесла она ни с того ни с сего.

— Да.

— Как ты с ними поступишь?

— Ты что?

— Ты думаешь, мы не должны их… вероятно, мы должны передать их.

— Ты что, сошла с ума? — потом сказал — Ничего в них нет. Вообще ничего плохого.

— Именно поэтому.

— Я не буду ничего передавать.

— Тогда их необходимо хотя бы сжечь.

— Нет, — решил он, — теперь уж я их не сожгу.

Минуту она молчала.

— Здесь холодно, — прошептала она, — не закрыть ли окно?

Когда он ей не ответил, она тихонько сказала:

— Это странно хранить письма от такого человека. А что, если у тебя их кто-нибудь найдет?.. Ведь все же знают, что ты его друг.

— Замолчи! Замолчи, прошу тебя.

Он слышал, как она беспокойно спит, ее преследовала, очевидно, тоска; за все время болезни он не чувствовал такой слабости, не лежал в такой безнадежной темноте без сна. Почему именно теперь столько людей предает и почему он это сделал? Должно было произойти что-то очень страшное, что заставило его это сделать. Нет, что-то не так, что-то не в порядке, подумал он, когда такие люди предают.

Потом он вспомнил о Василе Федоре, тот так часто говорил о судах и о справедливости: вероятно, этот человек что-то знал, что не отваживался мне сказать.

Он чувствовал все большую беспомощность — не мог понять, что же такое, собственно, случилось, что происходит с людьми, если они предают собственные надежды, если они лгут друзьям, которым вовсе не должны были бы лгать, и если они ненавидят то, ради чего хотели жить. Какое безумие!

Возможно, все не так страшно, утешал он себя, сперва надо хорошенько все разузнать и во всем убедиться самому. Поеду туда — меня должны пустить на процесс. Только кто знает, пустят ли?

Посреди ночи его разбудил тусклый свет, идущий из кухни. Он тихо встал и осторожно приоткрыл дверь. Жена сидела на корточках у печи, и ее лицо освещал красный отблеск огня.

Он стоял неподвижно, прислушиваясь к жадному гулу огня, ему хотелось наброситься на нее, бить ее, вырвать у огня эти бумаги, но было уже поздно. Она обернулась и увидела его в дверях.

— Я, — всхлипнула она, — я…— И сделала несколько шагов к нему.

Он крепко зажмурил глаза, в полной темноте он различал лишь слабые рыжие отблески, ощущал ее дыхание и слышал стон угасающего огня.

Глава седьмая. ШЕМАН

Час тишины - i_010.jpg

1

«Михал Шеман, — читал председатель, — происходит из семьи мелкого крестьянина…».

Его предлагали ввести в состав заводского комитета. Он сидел в углу рядом с Павлом Молнаром, его угреватое лицо побледнело от возбуждения, вокруг гудели рабочие: каменщики, бетонщики, плотники, бригадники в чистеньких комбинезонах; звенели кружки, нужна была крайняя сосредоточенность, чтобы слышать голос председателя.

«…Свою сознательность он доказал в февральские дни, когда одним из первых подал заявление в партию…».

Это было не совсем так. Тогда пришел косоглазый капитан — он был пропагандистом в полку — и принес целую стопку заявлений.

— Подпишите, черт бы вас побрал, все до одного и без лишних слов. А если какому-нибудь элементу эта историческая минута не ясна, пусть пройдет за мной, я ему все объясню.

Шеману, конечно, ничего не было ясно, но он дотянул уже до ефрейтора и охотно прислушивался к начальству.

Капитан был свойский парень — он часто собирал унтер-офицеров и куролесил с ними до утра; Михала он особенно полюбил: ты такой невероятно глупый, говорил он ему, что из тебя наверняка выйдет толк. Капитан предоставил ему возможность дрессировать свою собаку, и Михал научил ее отдавать честь правой лапой, а левую прижимать к туловищу. Все хохотали до упаду… Шеман и сейчас невольно ухмыльнулся.

«…У нас на строительстве он сразу же показал себя с лучшей стороны, в особенности своим участием в стенной печати, а также и отношением к политинформациям…».

Шеман быстро делал карьеру. На военной службе он научился немного рисовать, правда, это всегда были одни и те же фигурки: поверженный господин с позорной надписью на донышке цилиндра — «Империалист», глупо улыбающийся солдат с лопаткой, солдат с ружьем, застывшая в неподвижности девица с яблоневой веткой; кроме того, он умел рисовать автомобили, пушки, зонты и дома. Эти свои способности он проявил и здесь, и все строительство знало его боевые рисунки: паренька с лопатой, который, улыбаясь, смотрит на поверженного господина в цилиндре. Под этим рисунком стояла остроумная надпись:

«ОН БОИТСЯ, МЫ НЕ БОИМСЯ!»

Знали его люди и по собраниям. Этому он тоже научился на военной службе: когда речь шла о капитализме или о первой республике, он всегда брал слово и рассказывал о своем детстве и своей молодости, как приходилось ему красть рыб и как жили они восьмером в одной комнате, как ходили босиком в школу и ели только сухую картошку с козьим молоком. В первый раз он взял слово потому, что его об этом попросил косоглазый капитан, но потом заметил, что рассказы его имеют успех — начальство похваливало, а председательствующий, подводя итог дискуссии, не забывал отметить его выступление такими словами: «Как убедительно сказал в своем выступлении товарищ ефрейтор…». Потом Шеман уже просил слово по собственной инициативе, а поскольку прочел несколько брошюр, в которых были объяснены все без исключения сложные явления мира, он мог дискутировать и о классовой борьбе, и о капитализме, и о войне на другом конце света, и о значении борьбы с уклонами.

Последние полгода своей службы в армии он работал на строительстве в качестве бригадника, а потом уже так и остался здесь. Он был знаком со многими начальниками и руководителями, некоторые относились к нему хорошо — мол, услужливый паренек, никому никогда не перечит, к тому же привозит из дома отличный самогон.

45
{"b":"273735","o":1}