Через несколько дней они окружили его.
— Эй ты, как ты относишься к императору?
— В каком смысле?
— А в таком, что, небось, считаешь его живым богом?
— Ну, вроде того.
— А если вроде того, то как он детей делает?
— Не знаю.
— Ты был в армии, значит, содействовал войне.
— Но разве не все содействовали? Ведь родина была в опасности…
— Но ведь военные нас просто надували. Скажешь, не так? А ты тоже был военным. Значит, ты всё равно что преступник, понятно?
— Но я думал, это для родины…
— То есть для великой Японии? И где она, по-твоему? Во время войны лопал, небось, от пуза и лиха не знал. Не то что мы тут, с пустым брюхом на заводе надрывались.
— …
— Ишь, мундирчик-то на нём, небось, из чистой шерсти. А у нас — заплата на заплате.
Мальчика, конечно, поколотили: справиться сразу с таким множеством противников он не мог. В какой-то момент, поймав на себе взгляд его глаз, в которых стояли слёзы, я отвернулся. Какими же мы были подлецами — и мучившие его мальчишки, да и я сам, не произнёсший ни слова в его защиту!
Отвергнув лицей в Комабе, в котором учились братья, я выбрал гуманитарный лицей в Мэгуро. Очень уж не хотелось учиться там, где могут оказаться учителя, помнившие моих братьев, особенно Икуо. В том году в виде исключения экзамены были летом, а учебный год начинался осенью. Когда я увидел себя в списках принятых, я обрадовался куда больше, чем когда меня приняли в среднюю школу, — ведь это означало, что я буду жить в общежитии и смогу уйти из дома. Когда я сообщил матери, что принят, она, по своему обыкновению, никак на это не отреагировала. Икуо сказал, что будет, как обещал, платить за моё обучение и за общежитие пополам с матерью, но платить ещё и за учебники он не в состоянии, поэтому я должен добиться, чтобы мне дали стипендию. Макио, поздравив меня с поступлением, подарил мне банку ДДТ, чтобы я мог бороться с блохами и вшами.
Я привёл в порядок свою комнату и сжёг в саду всё, мною написанное в школьные годы, в том числе и все свои дневники. «Уж дневники-то мог бы и оставить», — ворчала мать. Но я спешил уничтожить все следы своего пребывания в этом доме, настолько мне не хотелось туда возвращаться.
Когда я вышел наконец за ворота с небольшой спортивной сумкой на плече, оглушительно звенели цикады, словно желая мне счастливого пути.
Лицей в Мэгуро находился неподалёку от станции частной железной дороги: надо было подняться вверх по холму и повернуть налево. Войдя в ворота, я замер от удивления: перед зданием толпились подростки на вид не старше первого класса средней школы. Оказалось, что это ученики начальных классов, что по неосмотрительности я попал в семилетний лицей. Ещё одна неожиданность подстерегала меня в общежитии — выяснилось, что им пользовались лишь немногие, остальные — и их было большинство — жили дома. Я оказался там единственным токийцем, — как правило, место в общежитии получали те, кто приезжал из провинции. Это было приземистое здание сбоку от ворот, перестроенное из бывшего учебного корпуса, наверное, поэтому окна там были слишком большие и в них беспрепятственно проникал шум со школьного двора. Ученики спали вповалку на дощатом полу, уборная была грязная, еда скудная и невкусная, но я всё равно был доволен: наконец-то я оказался далеко от взрывов ярости брата, от воплей матери, мне казалось, что из тёмной сырой пещеры я выбрался на яркий солнечный свет.
Не могу сказать, что я так уж стремился к одиночеству. Однако я был одним из самых молчаливых и незаметных учеников в классе и ни с кем не сумел подружиться. Я видел окружающий мир словно сквозь какую-то окутывающую меня непрозрачную пелену, точно так же, как когда-то в детстве наблюдал за всем, что происходит вокруг, из-под накинутого на голову одеяла.
Я прилежно посещал занятия и честно участвовал в классных вечеринках. Одевался, как все тогдашние лицеисты, в свободную пелерину и высокие гэта, рассуждал о немецком идеализме, ничего в этом не смысля, давал прозвища учителям, рассказывал одноклассникам о случайно встреченных на улице девушках, выдавая их за своих подружек. Но всё это происходило как бы помимо меня, где-то на хорошо освещённой сцене, на которую я поглядывал тайком из своего тёмного уголка, хорошо понимая, что в конечном счёте это не имеет ко мне никакого отношения. У меня ни разу не возникло того ощущения реальности, которое пронзило всё моё существо в тот миг, когда Икуо ткнул ножом в мою сторону.
Можно и так сказать: человек, выбравшийся из пещеры на свет, какой-то частью своей остаётся в этой пещере. Хотя я и выбрался наружу, у меня было такое чувство, будто я по-прежнему смотрю на мир из глубокой норы.
После занятий я устраивался с книжкой в дальнем уголке школьного двора, где было что-то вроде маленького садика. За живой изгородью из подокарпа росло несколько сакур и камфарных лавров, это был совершенно иной мир, тихое, спокойное местечко, для чтения — лучше не придумаешь. Я лежал на животе в траве и перелистывал страницу за страницей, ощущая на щеках тепло оранжевых лучей заходящего солнца. Я уже не помню, что я читал, скорее всего, это были популярные тогда в среде лицеистов переводные романы Шторма или Гессе. Однажды я, услышав чьи-то шаги и оторвавшись от чтения, увидел какого-то малыша из начальных классов, который, судя по всему, искал закатившийся в траву мяч. Весьма упитанной длинной ножкой он раздвигал заросли и вскоре обнаружил-таки свой мяч. Подобрав его, повернул ко мне свою вспотевшую хорошенькую мордочку и улыбнулся. Его счастливое лицо потрясло меня. На нём была курточка со стоячим воротничком, тщательно отглаженные брючки, — всё говорило о том, что он рос в благополучной семье. «А ведь я в его возрасте никогда так не улыбался», — подумал я, и мне страстно захотелось разрушить счастье этого мальчишки. Я даже представил себе — вот он подходит ко мне совсем близко, я хватаю его за шею и начинаю душить… Тут я сам испугался и, захлопнув недочитанную книгу, шумно перевёл дыхание. Но в тот момент, когда я рисовал себе эту картину, я словно наконец очнулся от сна, все ощущения приобрели необыкновенную остроту, пелена, меня окутывавшая, лопнула, и тело, подчиняясь силе тяготения, крепко прижалось к земле, готовой вобрать его в себя. Я вдруг почувствовал себя счастливым, или, правильнее сказать, меня пронзило ощущение полноты жизни, как будто счастье, украденное у малыша, наполнило всё моё существо.
Меня охватило какое-то смутное томление, оно всё нарастало, готовое в любую минуту взорваться и вырваться наружу. До сих пор не знаю, как правильнее его определить — то ли как высвобождение жизненной энергии, то ли как проявление силы зла. Томление это сродни половому влечению, которое, до поры до времени скрываясь в тайниках плоти, с неожиданной силой вырывается наружу при появлении существа противоположного пола и подчиняет себе все действия. Короче говоря, внутри моей плоти таилось «что-то», и это «что-то» при каждом удобном случае выскакивало наружу и наносило неожиданный удар моей душе. Я боялся его и одновременно любил.
Держался я скромно и вполне мог считаться образцовым учеником. Правда, я всегда старался сесть в последнем ряду, но прилежно конспектировал лекции, тщательно готовился к урокам по иностранному языку и пр. Но иногда во время урока в пальцах, сжимавших ручку, возникало какое-то неприятное ощущение; оно поднималось вверх по руке, а от руки распространялось по всему телу, и у меня возникало навязчивое желание завопить. Я старался подавить его, произнося про себя разные бранные слова — «скотина», «недоумок», последними словами обзывал учителей, но это не помогало, наоборот, ощущение чего-то вроде щекотки в голосовых связках усиливалось и в конце концов делалось просто нестерпимым. И в конце концов я всё-таки не выдерживал и кричал. Правда, я пытался замаскировать вырвавшийся у меня крик приступом кашля, поэтому все, очевидно, думали, что я просто простужен.