— Не понимаю, чего добиваются эти мерзавцы, что они замышляют, проявляя такую дискриминацию и неравноправие? Почему они не желают применять ко мне никаких санкций, несмотря на то, что я нарушал общественный порядок, тишину и спокойствие?
— Но ты ведь так и не ударил Нихэя, — ответил Карасава.
— Но послушай, товарищ, я ведь уже поднял руку, то есть имел твёрдое намерение его ударить. А значит, оказал открытое неповиновение, да ещё и прибегнул к насильственным действиям.
— Но я же тебе говорил, очевидно, есть какая-то, неведомая нам, причина, по которой они не хотят с тобой связываться.
— Может, они меня боятся?
— Не стоит недооценивать противника. Скоро сюда поступят арестованные участники пикета, к которым будет предъявлен иск. Наверное, эти сволочи решили до поры до времени тебя не трогать, а понаблюдать за тобой, одновременно собирая информацию. Обычные их штучки. Будь осторожен! Все твои слова и действия будут браться на заметку.
— Это каким же образом?
— А стукачи на что?
— Ах да, этот говнюк Тамэ!
Карасава не ответил, но тут же послышался голос чутко прислушивавшегося к их разговору Фунамото:
— Ну конечно, кто же может быть у нас стукачом? Только Тамэ!
Завязалась обычная перебранка между Коно и Фунамото, первый злился, второй насмешничал. Карасава пытался их урезонить, время от времени в их перепалку вклинивалось «ха-ха-ха» Андо. А сейчас Фунамото обсуждает с Андо турецкие бани, эта двоица вечно нарушает дисциплину, поддерживая между камерами «голосовую связь». Наверняка они не уймутся и после того, как в понедельник их водворят в изоляторы. Впрочем, тут, несомненно, имеет место упущение со стороны тюремного начальства: зачем было размещать дисциплинарные изоляторы, в которых предписывается хранить полное молчание, тут же, в нулевой зоне? Какиути надул щёки и подвигал туда-сюда языком: у него с детства сложилось убеждение, что таким образом можно определить, каков воздух на вкус. Сегодня вкус цветочный, кисло-сладкий, вкус весны. Вдруг у него перед глазами возник, заполнив всё поле зрения, весенний пейзаж. Весеннее Синано, его родной край. Родился он в деревушке, которая находится в узкой расщелине неподалёку от города У., с севера её теснят горы, с востока и запада прикрывают невысокие холмы. Зима там тянется очень долго, весна приходит только в начале мая, и тогда разом зацветают персики, вишни, абрикосы и яблони, воздух становится кисло-сладким, напоённым ароматом цветущих яблонь. Была там одна яблоня, которая ветвится прямо от корней, местная детвора облюбовала её для своих игр — очень уж удобно было карабкаться вверх по стволу. Правда, это было запрещено — дети могли повредить дерево, но, как известно, запретный плод сладок: так чудесно было устроиться где-нибудь в развилке и сквозь белые цветы и яркую листву смотреть на облака, любоваться нежно-розовыми от цветущих абрикосов холмами, слушать звонкое щебетанье трясогузок и синиц, впивать кисло-сладкий весенний воздух… В один из таких дней старший брат Кэн, он тогда учился в первом классе начальной школы, сообщил, что во флигельке поселились токийцы. Флигельком называлась крошечная ветхая лачуга, в которой когда-то вроде бы жил дед, — она стояла чуть дальше по склону, к ней вела тропинка между сараем и уборной. Во флигельке жили разные люди: в войну его занимала старушка, учительница местной школы, потом на некоторое время там поселился пьяница-дровосек с семьёй. Какиути побежал вслед за братом вниз по тропинке; был ясный полдень, песок переливался и сверкал под солнцем, прямо в это сверканье из домика выскочила девочка примерно одного с ним возраста: у неё были длинные ресницы и чёрные глаза, она смерила их пренебрежительным взглядом и показала им язык. Это так его удивило, что он застыл на месте — ещё бы, он ведь был уверен, что все девчонки на свете такие же, как в их деревне, — застенчивые и робкие. Но Кэн не растерялся, он совершенно спокойно показал девчонке язык и скорчил такую злобную рожу, что она убежала в дом и вернулась, таща за руку мать. Как выглядела эта мать и во что была одета, Какиути не помнил, кажется, довольно молодая, лет двадцати с небольшим, девочку же звали Асако, и у неё не было отца. Это его удивило, но, как всякий ребёнок, он не особенно на этом сосредотачивался, тем более что у него у самого отец погиб на войне… Эта семья, скорее всего, переехала в глухую провинцию, спасаясь от послевоенных трудностей: в Токио было совсем туго с продовольствием. Они сразу подружились — Кэн, он и Асако. В жаркие летние дни втроём уходили в лес ловить цикад. Когда Асако, затаив дыхание, поднимала сачок — длинный бамбуковый шест с маленьким тряпочным мешочком на конце, — Кэн резко ударял ногой по стволу дерева и цикады разлетались. Асако сердилась, но почему-то всегда накидывалась не на Кэна, а на него. Возможно, проказливого Кэна, который был к тому же старше, она побаивалась, вот и предпочитала отыгрываться на безропотном малыше. Он всегда пугался и убегал, а она бросалась вдогонку. Они бежали по холму через яблоневый сад, она настигала его под цветущими персиками и нещадно лупила, он вопил, шест отскакивал от его спины и в конце концов ломался, он ревел, она с грозным видом стояла рядом, а Кэн покатывался со смеху. Иногда Кэн и Асако, сговорившись, мучили его вместе — Асако была принцессой, Кэн — принцем, а он — злодеем, который, как положено, получал по заслугам: ему связывали за спиной руки и волокли, поочерёдно стегая прутьями. Но он не обижался на Асако, ему так нравились её слипшиеся от пота ресницы и оскаленные неровные зубки, он бы согласился на что угодно, только бы она играла с ним. Однажды — скорее всего, это было в начале осени, потому что повсюду стрекотали сверчки, — он позвал Асако играть и они залезли на чердак. Впрочем, какой там чердак, скорее небольшой дощатый настил под обычной для деревенского дома высокой крышей, где хранили всякий хлам, забираясь туда по приставной лестнице. С чердака они посмотрели вниз: комната с земляным полом и очаг казались далёкими и совсем крошечными. Асако, хотя инициатива залезть на чердак исходила именно от неё, вдруг испугалась и, заревев, заявила, что хочет домой. Тогда он молча откинул лестницу, так что спуститься стало невозможно. Пришёл из школы Кэн, потом и старшие сёстры. Пока они искали их, вернулись обе матери, работавшие подённо в дорожно-ремонтной бригаде, и поднялся страшный переполох. Когда мимо проходил поезд, мать Асако вдруг выскочила на улицу. Когда она вернулась, по лицу её градом катился пот. Видя, как она мечется по дому, Асако хотела было подать голос, но он её остановил. Они сидели между вязанками соломы и, затаив дыхание, ждали, чем всё кончится. Он радовался, что им удалось спрятаться вот так, вдвоём, его забавляло, что все перепугались, особенно Кэн, который был как в воду опущенный, и он улыбнулся Асако. В том, нижнем, мире, она всегда тиранила его, а здесь неожиданно превратилась в послушную маленькую девочку, которая отвечала на его улыбку, он пьянел от её сладкого дыхания. Здесь они с Асако были друзьями не разлей вода, она забыла о своих деспотических замашках и готова была подчиняться ему во всём. Раньше, когда они ссорились, всегда вмешивался Кэн, когда же тому приходила охота помучить младшего братца, Асако охотно поддерживала его, но стоило им остаться вдвоём, как она стала совсем другой — нежной и ласковой. Какие странные существа девчонки — подумалось ему. Странным было уже то, что Асако дружила только с ним и Кэном, хотя в таком возрасте мальчики обычно дружат с мальчиками, а девочки — с девочками. Уже значительно позже мать рассказала ему, в чём было дело: оказывается, отец Асако совершил что-то дурное и сидел в тюрьме, поэтому остальные родители запрещали детям водиться с ней, только их мать смотрела на это сквозь пальцы, да и разве могла она пренебрежительно относиться к своим жильцам? Как-никак сдача флигелька приносила неплохой доход. Близилась весна, он уже предвкушал, как вместе с Асако станет ходить в школу, но вдруг она с матерью уехала в Токио. Приехал грузовик, стали выносить и грузить вещи, не успел он опомниться, как появилась жилица вместе с Асако, и, пока взрослые прощались и кланялись, дети мрачно косились друг на друга: оба прекрасно понимали, что разревутся, стоит сказать хоть слово. Когда потом он зашёл в флигелёк и увидел пустые комнаты, сердце его сжалось от тоски, он понял, что всё кончилось, она больше никогда не вернётся. На самом-то деле через восемнадцать лет они снова встретились, поэтому в тот день кончилось только его детство, единственный счастливый период в его жизни. Прошло восемнадцать лет. Нобору Какиути работал плотником в Токио. Однажды во время праздника Бон он приехал домой и, роясь в коробке, куда складывали старые письма, обнаружил новогоднюю открытку, подписанную женщиной, которую звали так же, как мать Асако. Правда, фамилия была другая, но ведь она могла снова выйти замуж. На открытке был указан адрес — Йокогама. Невольно вспомнив детские годы, он переписал адрес в свою записную книжку и в том же году, отсылая новогодние открытки, отправил одну на адрес матери Асако. Это было ни к чему не обязывающее новогоднее поздравление, но она откликнулась — у матери Асако тоже сохранились приятные воспоминания о годах, проведённых в Синано. Она интересовалась, чем он занимается, и в конце приписала, что, если он вдруг окажется в Йокогаме, она будет рада его видеть. Какиути ответил ей длинным письмом, в котором написал, что тяжёлое материальное положение семьи не позволило ему поступить в лицей, он стал подмастерьем, учился сначала столярному и плотницкому, а потом строительному делу и в настоящее время самостоятельно зарабатывает себе на жизнь, что, в отличие от своих напарников, живёт не в общежитии, а снимает квартиру, что готовится к экзамену на звание строителя второго разряда… Тут он испугался, что она может счесть это бахвальством, и приписал ещё, что хоть он и плотник, но плотницкое ремесло ему не по душе, поэтому, работая днём на строительстве, по вечерам он занимается, стараясь возместить недостаток образования, заочно изучает электротехнику и архитектуру и в будущем планирует стать инженером-проектировщиком, что в Токио у него нет друзей, он чувствует себя одиноким и часто (несколько раз год) ездит на родину. Примерно через неделю он получил новое письмо и был немало удивлён, увидев, что оно от Асако, раньше он никогда не получал писем от девушек. «Мой отец тоже плотник, и я хорошо тебя понимаю, представляю себе, как можно ненавидеть эту профессию». Он отправил ещё одно письмо, теперь уже самой Асако, дружески непринуждённое, как водится между сверстниками, и получил от неё ответ, в котором она прямо писала: «Я хочу с тобой встретиться. Напиши, когда и где, я согласна на любой вариант». В середине февраля он ждал её у станции Накано. Он успел прикурить сигарету и затянуться, когда у турникетов возникла девушка с соответствующими приметами — чёрной лентой, чёрной сумкой, в чёрных туфлях и в бежевом плаще. Узнав длинные ресницы и непокорный взгляд, он подошёл к ней и спросил: «Асако?» В ответ девушка улыбнулась, блеснув такими знакомыми ему неровными зубками. Но прежние черты увиделись ему только в этот первый момент, они сразу же исчезли — перед ним стояла совершенно чужая женщина, в которой не осталось ничего от маленькой Асако, подружки его детских лет. Они молча бродили по безлюдному парку, где белели пятна снега, оставшиеся после недавнего снегопада, потом она вытащила из сумки бутерброды и норимаки, сказала, что их приготовила мама. Через несколько дней вечером она вдруг явилась к нему домой и сказала, что ей очень захотелось увидеть его, поэтому после работы, а работала она в Кавасаки, в кафе, она не поехала в Йокогаму, а решила сделать крюк и заехать к нему в Западное Отиаи. С того дня они начали регулярно встречаться, в конце концов он дал ей ключ от своей квартиры, она приходила туда заранее и ждала его возвращения с работы. Потом он провожал её до Токийского вокзала и сажал на электричку до Йокосуки, отправлявшуюся с 13-го пути. Однажды она пришла к нему навеселе и, после того как всё закончилось, вдруг разрыдалась и сказала — знаешь, вообще-то у меня есть муж, он на девять лет меня старше, мы женаты уже пять лет, но я никак не могу заставить себя его полюбить, врач сказал, от него не будет детей, это мать настояла, чтобы я вышла за него, он обещал взять их с отчимом на своё попечение, а у меня с самого начала душа не лежала к этому браку. Какиути сказал: почему бы ей не расторгнуть этот неудачный брак и не соединиться с ним? Давай я поговорю с твоим мужем, — предложил он, а на следующий день она явилась к нему с чемоданом и сказала, что разругалась с мужем и ушла из дома. Он принял её к себе, решив непременно позаботиться о том, чтобы все необходимые для развода формальности были выполнены надлежащим образом, но, когда он написал своей матери, что собирается жениться на Асако, от неё неожиданно пришло пространное письмо, в котором она заклинала его не вступать в этот брак, Причины она выдвигала следующие: во-первых, Асако — чужая жена, во-вторых, её родной отец умер в тюрьме, в-третьих, если он женится на ней, ему придётся содержать ещё двоих — её мать и отчима. Он ответил, что всё равно хочет быть с Асако, после чего от матери пришло ещё одно письмо, в котором она писала, что решительно против этого брака. Очевидно, эти письма прочла живущая в его квартире Асако, во всяком случае, она куда-то исчезла, это произошло в середине апреля, то есть они прожили вместе чуть больше двух месяцев… Оглядев камеру, Какиути заметил, что солнечный луч, совсем недавно ползший по стене, исчез, будто его не бывало. В камере сразу стало темно. Точно так же потемнело в его глазах, когда, вернувшись однажды домой, он обнаружил, что и Асако, и её вещи исчезли. Какиути сел и принялся заново растирать клей. За сегодняшний день он доведёт-таки число конвертов до двух тысяч. Он вернулся к прерванной работе, но тут заволновалась птичка. Заглянув в клетку, он обнаружил, что в кормушке кончилось просо, и подсыпал немного. Потом снова сел за работу, но вдруг почувствовал, что у него нет никакого желания её продолжать, прислонился спиной к стене, пытаясь вычленить хоть какую-то мысль из вязкого тумана, клубившегося в его голове, и вдруг из прорыва в этом тумане выплыли слова, сказанные казнённым сегодня Сунадой. «Слушай-ка, Какиути, а ты ведь всё-таки пытался её убить». — «Да нет, что ты. У меня и в мыслях этого не было. Я просто хотел ей досадить». — «Ну, на суде никто на это не купится». И он оказался прав: Какиути осудили по всей строгости закона. «Подсудимый, обманутый в своих надеждах на брак с Асако, пришёл в ярость и, не помня себя от гнева, решил устроить взрыв на линии Йокосука, по которой вышеуказанная особа ездит в Токио, в результате среди пассажиров были погибшие и раненые», — говорилось в решении йокогамского отделения суда. Все события того дня снова возникли на сцене его сознания, выхваченные яркими огнями рампы. Когда автобус конвойной службы, в котором его везли на заседание суда, стал подниматься вверх по холму, вдали за городом показалось море; оно было грязного серовато-голубого цвета, но у него, родившегося в горах, сердце забилось от радости, он понял, что всё время хотел только одного — увидеть море. Ещё миг, и море скрылось за домами, и это был последний раз, когда он его видел. Его поместили в старенький следственный изолятор в здании тюрьмы, рядом возводили новый корпус, и на стройке целыми днями стучали молотками. В назначенный час за ним пришли четверо конвойных и, надев на него наручники, вывели из камеры, но повели не по коридору, соединяющему изолятор с залом суда, а тайными ходами, через какие-то служебные помещения, по узким переходам, — это делалось для того, чтобы избежать столкновения с газетчиками, такие же меры принимались и при первом слушании его дела. Потом он вошёл в зал, наполненный гулом человеческих голосов, пропитанный испарениями человеческого тела. Когда его заметили, на миг воцарилась тишина, потом снова поднялся шум, от входа до скамьи подсудимого было около десяти метров, но люди стояли плотной стеной, так что продвигались они с большим трудом, конвойные кричали и теснили людей в сторону, в конце концов им удалось добраться до места, он сел, поднял голову и увидел перед собой плотный полукруг фотоаппаратов и кинокамер — их было около пятидесяти. Потом секретарь распорядился снять с него наручники, что многим показалось странным — правила запрещают снимать с подсудимого наручники до выхода судей. «Снимайте, снимайте, — с добродушной улыбкой сказал секретарь недоумевающим конвойным. — У нас есть разрешение главного судьи». С Какиути сняли наручники, и тут же засверкали вспышки, зажурчали моторы кинокамер, свет больно бил в глаза; застыдившись, он опустил голову и полой пиджака прикрыл опоясывавшую его верёвку. Но потом у него словно оборвалось что-то внутри — так нещадно хлестали по глазам вспышки, — в душе вскипела чёрная ярость, закусив губу, он резко вскинул голову и обвёл глазами зал. Журналисты, будто только и ждали этого момента, безжалостно нацелили на него фотоаппараты, ослепили вспышками блицев, а один придвинул свой шестнадцатимиллиметровый объектив прямо к его лицу. Кто-то в публике закричал: «Прекратите! Ишь, налетели!» Голос был хриплый, старческий, словно послушавшись его, вспышки перестали сверкать, стрекотанье кинокамер затихло — не исключено, впрочем, что сами снимающие устыдились собственной наглости. После того как толпа журналистов отхлынула, на его запястьях снова защёлкнулись наручники, в этот момент распахнулась главная дверь, все встали, и в зал торжественно вступили трое судей: это действо, напоминающее детский фарс, было так комично, что он улыбнулся (потом в газетах написали: «Подсудимый вызывающе улыбался»). С него снова сняли наручники, главный судья приказал: «Подсудимый, выйдите вперёд», и он поднялся на трибуну. «Итак, оглашается приговор по делу подсудимого Нобору Какиути». Он думал, что сначала будет зачитана «резолютивная часть приговора», но судья начал с «описательно-мотивировочной части». Он плохо понимал, о чём идёт речь, хотя все обстоятельства дела были ему прекрасно известны, ему казалось, что он слушает сочинённую кем-то историю, не имеющую никакого отношения к действительности, но вот судья приблизился к кульминационному моменту, после которого оставались только дополнения и разъяснения. Тут публика, до сих пор слушавшая молча, заволновалась, захлопали двери, из коридора послышались голоса: «Высшая мера. Звонить, звонить. Успею дать в вечерний выпуск», и голос судьи потерялся в общем беспорядочном шуме. «…Таким образом, подсудимый признаётся виновным и, как уже говорилось в резолютивной части, приговаривается к высшей мере наказания — смертной казни…» Он поднял голову и заглянул в бесцветные, как замёрзший пруд, глаза судьи. У него возникло ощущение, что к смертной казни приговорён герой этой кем-то сочинённой и не имеющей к нему никакого отношения истории. Когда судьи и прокурор, грозно, как и полагается блюстителям закона, ступая, удалились, защитник подсунул ему какие-то бумаги: «Это апелляционная жалоба, подпиши-ка». Какиути молча уставился на него, и защитник сказал: «Ну ладно, потом, когда придёшь в себя». И поспешно убрал бумаги. На самом-то деле Какиути с трудом удерживался от смеха, его очень позабавила предусмотрительность защитника, заботливо подготовившего апелляционную жалобу ко дню оглашения приговора. Когда он выходил из зала суда, кожа горела от взглядов, вонзавшихся в него сотнями игл, ему казалось, что в глазах всех он больше не был человеком. В изоляторе пожилой начальник конвоя стал утешать его, мол не вешай нос, есть ещё окружной и верховный суд. Это его удивило: сам-то он отнёсся к случившемуся довольно хладнокровно, во всяком случае, никакого отчаяния не испытывал, и, только когда конвойный стал утешать его, понял, что с его лицом не всё в порядке, но по-настоящему осознал своё истинное состояние тогда, когда принесли обед — рис показался ему безвкусным, как пепел, и не лез в горло. Обратно его повезли на специальной тюремной машине, увидев её, он горько усмехнулся — да, он теперь на особом положении, это вам не автобус конвойной службы. Вечером его отправили в парикмахерскую, где после долгого перерыва он встретился с самим собой — в камере не было зеркала, и он давно не видел своего лица, — и ему стало грустно: это хорошо знакомое лицо как-то не вязалось с его новым статусом приговорённого к смертной казни. Копию приговора ему вручили через неделю, он попытался прочесть напечатанный на машинке на 16 специально разграфлённых листах текст, но его содержание странным образом не доходило до его сознания, недаром и в суде у него было ощущение, будто речь идёт не о нём, а о каком-то другом человеке. Когда он дошёл до второй половины «описательно-мотивировочной части», то обнаружил, что изложенные хам факты не имеют ничего общего с реальными. Он признавался виновным ни больше ни меньше как в шести преступлениях, причём все они были квалифицированы как умышленные, а поскольку не было оснований полагать, что в момент их совершения он находился в состоянии невменяемости, то есть не мог осознавать фактический характер и общественную опасность своих действий, то эти действия, а именно подготовка и совершение взрыва, повлёкшего за собой крушение транспортного средства и гибель людей, были сочтены особо тяжкими преступлениями, а посему, даже принимая во внимание отсутствие прежних судимостей, неблагоприятные жизненные условия, раскаяние в содеянном и ходатайства от более чем тысячи человек с просьбой о смягчении наказания, подсудимый всё равно признавался заслуживающим высшей меры наказания. «Признаётся заслуживающим высшей меры наказания…» Ему вспомнилось, какие глаза были у главного судьи, когда он произносил эти слова, — похожие на замёрзший пруд, да, точь-в-точь такого же цвета, как глубокий пруд возле его родного дома. Но фразы «имея целью лишение жизни и нанесение увечий неопределённому числу пассажиров», «проведение ряда всесторонних экспериментов со взрывчатыми веществами в целях подготовки к преступлению» и «вне всяких сомнений, умышленное» — не имели к нему никакого отношения. Да, на суде он признал свою вину, говорил, что раскаивается, но ему и в голову не приходило, что на этом основании судьи повёрнут дело в выгодную для них сторону, то есть полностью согласятся с аргументами, выдвинутыми прокурором. Теперь-то он осознал свою ошибку, но было уже поздно. В тот день, когда всё случилось, с утра шёл дождь, а поскольку для плотников дождливые дни означают простой, он был очень этим озабочен и, распахнув прилипавшую к телу пижаму — стоял сезон дождей, и духота была ужасная, — включил телевизор, чтобы послушать прогноз погоды, и вдруг увидел, что дикторша, лицо которой занимало весь экран, просто копия Асако: такие же густые ресницы и неровные зубы. Сходство было настолько поразительным, что ему пришла в голову шальная мысль — уж не стала ли Асако диктором. «Сегодня День Отца. Так давайте же от всего сердца поблагодарим наших отцов за всё то, что они для нас сделали, за их бесконечную любовь и заботу. Когда-то в этот день американка по имени Сонора Додд возложила цветущие ветки белого шиповника на могилу своего отца, и в честь этого события…» Он выключил телевизор и, слушая, как по крыше, словно кто-то горстями швыряет в неё бобы, стучит дождь, громко сказал сам себе: «Что ещё за День Отца? И какая бесконечная любовь и забота? Моего отца призвали в армию, когда я был младенцем, а когда мне исполнилось четыре года, он погиб в бою где-то на горе Кангипот на острове Лейте. Я даже не знаю, как он выглядит. Мать, старшие сёстры и Кэн показывали мне фотографию, на которой изображён человек в военной форме, говорили — вот, видишь, это отец, но я ничего не чувствовал, разве что зависть — ведь они-то его знали. Из-за того, что семья осталась без кормильца, мне сразу после средней школы пришлось идти работать. Я-то хотел закончить хотя бы лицей и получить какую-нибудь приличную профессию, ну там механика или радиста, а мне пришлось стать подмастерьем плотника и овладевать тяжёлым и грубым ремеслом. Ну и что это за День Отца такой?» Их мастер Мацумото говорил: «Плотнику незачем учиться в лицее, никакого проку не будет» — и не разрешал ему посещать вечерние курсы. Когда же Какиути заговорил о том, что хотел бы поступить на архитектурный факультет, разорался: «А я что, по-твоему, не строю дома? Какого ещё рожна тебе нужно!» Тем не менее он решил не сдаваться и учился сам, занимаясь по лицейским учебникам, как только выдавалась свободная минутка. Целый год он вкалывал в закрытом помещении с шести утра до девяти вечера, делал мебель, терпя брань и колотушки своего мастера, бывшего полицейского, а потом сбежал и, почерневший и исхудавший, вернулся домой. Ему было тогда семнадцать. Чтобы восстановить физическую форму, он месяца полтора проработал чернорабочим на строительстве дороги. Летом в самую жару целыми днями усердно размахивал киркой, так что к вечеру у него болело всё тело, стёртые до кровавых мозолей руки не слушались, и он с трудом мог есть. Наступил праздник Бон, и домой вернулись сёстры, одна из них, портниха, сказала — я буду платить за твою учёбу, поступай в лицей. После этого в семье разгорелись жаркие споры — как быть, если сестра выйдет замуж, ведь нет никакой гарантии, что она и тогда сможет ему помогать, в результате пришли к выводу, что разумнее будет, если он откажется от мысли продолжать образование. Их деревня была совсем маленькой, все знали друг о друге всё, и если чей-то сын продолжал учиться, соседи сразу же начинали перемывать его родным косточки — ишь, выпендриваются, — так что у таких бедняков, как он, изначально были подрезаны крылья. В конце лета того же года его через каких-то знакомых пристроили в подмастерья к одному плотнику, имевшему строительную мастерскую в городке Хоя. Согласно контракту, он должен был три года обучаться мастерству, потом ещё полгода служить хозяину в благодарность за обучение, после чего становился независимым плотником. Строительная мастерская — одно название, на самом деле работников было всего двое, мастер да подмастерье, они с утра до вечера вкалывали, выполняя субподряды большой строительной фирмы; спал он тут же, на строительной площадке, на складе, завернувшись в промасленное одеяло, зимой не удавалось уснуть от холода. Когда он попросил мастера разрешить ему ночевать в его доме, тот отрезал: «Незачем тратить лишние силы на дорогу, на стройке лучше: меньше устанешь». Подспудный смысл — чем тратить время на дорогу, лучше трать его на работу. Что тут ответишь? Тем не менее он упрямо продолжал заниматься архитектурой. Дождавшись, пока прораб и рабочие разойдутся по домам, устраивался либо на площадке, либо на складе, раскладывал под тусклой лампой чертежи и, согревая дыханием окоченевшие пальцы, работал с линейкой и циркулем. Деньги на питание ему высылали сразу за месяц, он исхитрялся на каждой еде экономить около десяти йен, таким образом за десять дней выкраивал триста йен на кино — единственное его развлечение. Ему хотелось побыстрее освоить плотницкое мастерство, и он вкладывал в работу и учёбу все силы своей души, мечтая о том времени, когда у него будет хоть и маленькая, но своя комнатка, где никто не помешает ему заниматься столько, сколько он захочет. Тем временем прошли положенные три года, от службы в благодарность за обучение его освободили, и он обрёл наконец самостоятельность. Скопив немного денег, снял дешёвую квартирку, потом обзавёлся столом и стулом и поставил перед собой следующую цель — сдать экзамен на звание строителя второго разряда. К сдаче этого экзамена выпускники университета допускаются без трудового стажа, но те, кто не имеет высшего образования, должны не менее семи лет проработать на строительстве. Его трудовой стаж составлял три года, то есть у него впереди было ещё четыре года, за которые необходимо было изучить строительное проектирование, теорию строительных конструкций, начертательную геометрию. Благодаря такому удобному приспособлению, как стол (раньше у него никогда не было настоящего стола, даже когда он учился в школе, то делал уроки, пристроившись у ящика из-под яблок), он стал очень эффективно использовать вечера для занятий; жалованья плотника при его холостяцкой жизни ему вполне хватало, он даже начал обзаводиться хозяйством — купил холодильник, стиральную машину, платяной шкаф, цветной телевизор, — стал заботиться о своей внешности — приобрёл костюм, галстук, ботинки, часы — всё импортное, прекрасного качества, ему хотелось хотя бы внешне походить на служащего. Плотники, с которыми он работал, подшучивали над ним, их задевало, что он всегда был хорошо одет, что во время перерывов не участвовал в их разговорах, а утыкался в книгу, что после работы никогда не ходил с ними выпить в квартал красных фонарей; он принимал их насмешки молча, а сам думал — погодите, вот добьюсь своего, открою собственную строительную фирму, найму проектировщиков с высшим образованием, а уж простых-то плотников у меня будет вообще не счесть, тогда все вы у меня попляшете. Так он жил, усердно работая и копя деньги, но иногда вдруг на него накатывало нестерпимое желание выкинуть что-нибудь этакое. Однажды летом, к примеру, он вдруг ни с того ни с сего, потратив все свои сбережения, приобрёл подержанный «рено» и, едва научившись водить, доехал до Аомори, откуда прислал своему начальнику открытку: «Собираюсь пропутешествовать полгода. Простите, что исчез, не предупредив». Он ехал на машине вдоль моря и смотрел на тёмно-синюю морскую гладь. Это было так приятно, что он решил объехать по побережью весь остров Хонсю. Денег у него было маловато, но он решил, что как-нибудь обойдётся, в конце концов, когда они закончатся, можно будет поработать где-нибудь на стройке, в те годы как раз начался период экономического подъёма, и плотники пользовались большим спросом. Добравшись до побережья Хокурику, он завернул в родное Нагано, а поскольку в деревне машины ещё были в те времена большой редкостью, мать обрадовалась, что он так преуспел, и поспешила сообщить об этом душе отца, поставив курительную палочку перед поминальной табличкой. Он, как и планировал, проехал по побережью, иногда останавливаясь, чтобы подзаработать, а к концу года вернулся в Токио. Начальник ничего ему не сказал и снова принял на работу. Прошло ещё два года, и он снова сорвался: на этот раз ему взбрело в голову освоить охотничье ружьё, он стал посещать соответствующие курсы, получил разрешение на хранение огнестрельного оружия, купил себе мелкокалиберную винтовку, но тренироваться в стрельбе ему было некогда, и, когда на новогодние праздники он поехал на родину и отправился в горы поохотиться, ему так никого и не удалось подстрелить — ни утку, ни вальдшнепа, ни перепёлку, лишь иногда случалось попасть в воробья, так что особо похвастаться было нечем, однако, когда он взводил курок, его охватывало приятное ощущение собственной мощи, которая вдруг стремительно нарастала, выбрасывая в пространство пулю. Когда раздавался выстрел, ему казалось, что чёрная вязкая жидкость, заполнявшая голову, рассеивается и безмолвное пространство озаряется лучистым сиянием. Поэтому иногда он ходил в горы не ради охоты, а просто так, чтобы пострелять в воздух. Как-то раз, когда у себя в квартире он набивал патроны бездымным порохом, рядом с ним стояла электрическая плитка, и ему пришла в голову мысль — а что если присоединить плитку к гальванической батарее, а потом положить на неё порох — ведь получится взрыв. Он ложечкой бросил на нагретую плитку горстку пороха, и во все стороны полетели неожиданно крупные искры. Тут он сообразил, что так можно смастерить и бомбу. Ему захотелось немедленно поэкспериментировать, он взял трубчатую заклёпку, присоединил к ней закладную головку и набил бездымным порохом, вставив внутрь провод из сплава никеля и хрома. Полученное таким образом взрывное устройство он тайком испытал на берегу реки Тамагавы. Взрыв получился что надо. Такой радости он никогда ещё не испытывал, даже когда стрелял из охотничьего ружья, его охватил безмерный восторг перед гигантской силой, которая была теперь в полном его распоряжении, он вспомнил, с каким волнением слушал рассказы Кэна, имевшего лицензию подрывника… Теперь ничто не мешает ему самому переживать это восхитительное ощущение, стоит только захотеть. Кстати, всё это — и поездки на машине, и охота, и взрывы — требовало достаточно больших средств, его накопления быстро таяли, а вместе с ними улетучивалась надежда открыть собственное дело, из-за чего он постоянно находился в состоянии крайнего нервного напряжения. Как раз в это время в его жизни возникла Асако, и он понял, что, рисуя картины своего будущего, не учёл присутствия в этом будущем женщины. Асако была не только его детской привязанностью, она была его первой женщиной, и её появление изменило все его планы — теперь их средоточием стала Асако, он даже ездил в Хино, смотреть, какие там сдаются дома, имея в виду, что, помимо Асако, ему придётся взять к себе ещё и её мать с отчимом. И вот после двух месяцев любви Асако исчезла. Только спустя полгода он узнал истинную причину её ухода — он тогда работал на стройке в Мите и однажды, крепя стропила на втором этаже здания, вдруг увидел, что из переулка, расположенного прямо под ним, выходит Асако с молодым мужчиной в тенниске. Работая плотником, он не задерживался подолгу на одном месте, мелкий ремонт или внутреннее обустройство дома занимали, как правило, несколько дней, самое большое — полмесяца, так что он постоянно перемещался по городу, неудивительно поэтому, что в конце концов он увидел её, но для него это было слишком большим потрясением, он решил, что это обман чувств, наваждение. Желая прогнать его, схватил молоток и стал лихорадочно забивать гвозди, но ничего не изменилось, Асако шла мимо, не подозревая, что он находится прямо у неё над головой. Он бросился за ней, но опоздал, она уже скрылась, свернув в какую-то из боковых улочек. Тогда он изучил переулок, из которого она вышла, и обнаружил там несколько жилых домов. Дело было в воскресенье, он дождался следующего, пришёл на то же место и снова увидел её: она появилась часов в десять утра и ушла обратно вечером, причём её, как и в предыдущий раз, провожал мужчина, таким образом, стало ясно, что Асако проводит с ним воскресные дни. По будням мужчина выходил из дома в костюме, явно направляясь на работу; проследив за ним, Какиути установил, что он садится в электричку на станции Тамати, едет до Токийского вокзала и входит в здание расположенного неподалёку банка. Он понял, что Асако променяла его на человека с высшим образованием, банковского служащего, однако у него и мысли не возникло о мести, даже осуждать Асако он не мог, — ясно было, что перед банковским служащим у него нет никаких шансов, оставалось расписаться в собственном бессилии и смириться… Итак, в тот день лил дождь, слушая, как он всё сильнее лупит по крыше, Какиути злобно поглядывал на потолок, ожидая, когда на нём начнут расплываться первые пятна… Эта квартира с его, профессиональной, точки зрения, была полна недоделок, хозяин вполне мог подать на строителей в суд. Когда крыша наконец начала протекать, он вскочил, поставил в трёх местах заранее приготовленные пластмассовые тазики, потом позавтракал, выпив растворимого кофе с тостами, после чего посмотрел на часы и увидел, что уже десять. Вдруг он вспомнил, что сегодня 16 июня, воскресенье. Число 16 для него, родившегося в 16-м году Сёва (1941), было несчастливым, все неприятное происходило именно 16-го: из фирмы Мацумото «Столярные и плотницкие работы» он уволился 16 июля, Асако встретил на станции Накано 16 февраля, ушла она от него 16 апреля. Может, это были случайные совпадения, может, он придавал слишком большое значение датам, так или иначе, его это насторожило. Раз сегодня шестнадцатое, как пить дать случится какая-нибудь беда, подумал он, потом сообразил, что сегодня ещё и воскресенье, значит, Асако наверняка пойдёт на свидание к этому своему банковскому служащему. От этой мысли настроение у него совсем испортилось, а тут ещё эта дикторша… Асако поедет к своему хахалю по линии Йокосука — Токио, сядет в Йокогаме, выйдет в Синагаве… Если бы этой линии не было, она бы не смогла к нему поехать… Тут ему на глаза попались лежащие на полке заклёпки. Вот бы сделать бомбу и подбросить её в электричку, подумал он, начинил заклёпку бездымным порохом, в качестве часового устройства использовал таймер от рисоварки, поставил его на три часа, присоединил гальваническую батарею, уложил всё это в коробку из-под вафель, коробку положил в полиэтиленовый пакет, получилось, как будто он несёт сладости. Срок в три часа он назначил, рассчитав, что от Западного Отиаи до Токийского вокзала ему ехать час, плюс ещё два часа: за это время электричка на Йокосуку достигнет конечного пункта, повернёт обратно и как раз будет где-то в районе Йокогамы. Собственно говоря, его вполне бы устроило, если бы взрыв произошёл где-нибудь возле Йокогамы и в результате было бы остановлено движение поездов, он вовсе не имел намерения «убивать и наносить увечья», как говорится в тексте приговора, и уж тем более он не «готовился к преступлению, проводя многочисленные эксперименты со взрывчатыми веществами», ведь тот единственный эксперимент на берегу реки Тамагавы имел место ещё до встречи с Асако. Когда он пришёл на Токийский вокзал и поднялся на 13-й путь, там как раз стояла готовая к отправлению электричка, вагоны были полупустые, он положил на полку пакет, немного посидел, на него глядя. «А что если остаться здесь и дождаться взрыва? — вдруг пришло ему в голову. — Потом в газетах напишут — сын воина, погибшего смертью храбрых на острове Лейте, подорвал себя…» Тут-то он впервые и сообразил, что во время взрыва могут погибнуть люди, и подумал, что если сейчас отключить источник питания, то всё ещё и обойдётся, он даже приподнялся было, чтобы сделать это, но в вагон вошла группа молодых людей, и он с невинным видом опустился на скамью. Тем временем дали сигнал к отправлению, и он, словно вдруг что-то вспомнив, поспешно выскочил из вагона. Как только он оказался на платформе, связь между бомбой и им самим стала ощущаться как нечто эфемерное, а когда электричка исчезла вдали, и вовсе оборвалась. Вздохнув с облегчением, он направился в парк Коракуэн поиграть на тотализаторе, но по дороге раздумал, пошёл на закрытый каток, взял напрокат коньки и стал кататься. Последний раз он катался на коньках в школе, но уже через десять минут его ноги вспомнили все необходимые приёмы и уловки, он легко и свободно кружил по катку, ловко маневрируя в воскресной толпе, однако спустя некоторое время вдруг ощутил слабость во всём теле и упал. Тут он вспомнил, что забыл пообедать, и понял, что упал потому, что у него ноги подкосились от голода. Давненько он не увлекался чем-то так, что забывал пообедать. Он зашёл в расположенное тут же на катке кафе и съел карри и рамен, после чего вернулся к себе в Западное Отиаи. Было уже около семи, он включил телевизор, чтобы посмотреть новости — как раз передавали сообщение о взрыве на линии Токио — Йокосука. «Более двадцати пассажиров получили тяжёлые увечья», — сказал диктор, и на экране возникло изображение взорванного вагона. Его поразил не столько даже вид развороченного вагона, сколько яркость пролитой крови. Некоторым утешением послужило то, что имени Асако среди потерпевших не назвали. По-прежнему во взвинченном состоянии он направился в ближайший весёлый квартал и пьянствовал там до поздней ночи, а поскольку к спиртному был непривычен, то напился в стельку. На следующее утро он проснулся поздно, идти на работу смысла уже не было, он позвонил мастеру и сказался больным, потом развернул газету, из заголовков понял, что среди пассажиров были и погибшие, повалился на кровать и, дрожа всем телом, внимательно прочёл все сообщения. «Возвращаясь домой после воскресных развлечений… взрыв большой силы… кровь и отчаянные крики… пассажиры тщетно пытались выбраться из задымлённых вагонов… осколки, извлечённые из конечностей раненых… так трагически завершился День Отца… кто преступник?.. стоны в больничных палатах… кому и зачем пришло в голову в наше мирное время… доставленный в тяжёлом состоянии в больницу господин Окаяма скончался, оставив жену и новорождённую дочь…». Эксперты, работающие со следственной группой, обратив особое внимание на использование трубчатой заклёпки и бездымного пороха, а также на таймерное устройство, сделанное из обычного бытового таймера фирмы National, авторитетно заявляли, что если проследить путь приобретения этих вещей, то преступника можно вычислить без особого труда, но он не придал этому заявлению особого значения — не может быть, чтобы его было так просто найти. Однако через два дня было установлено, что использованная в качестве взрывного устройства заклёпка произведена в Осаке, что токийским строительным фирмам их было продано около пятнадцати тысяч штук, кроме того, по обрывку газеты, найденному на месте происшествия, было выдвинуто предположение, что преступник живёт в районе Синдзюку, а ещё через несколько дней выплыл список постоянных клиентов оружейной лавки района Синдзюку, где торгуют бездымным порохом, когда же сообщили, что в совершении преступления подозревается человек, живущий в районе Синдзюку, имеющий отношение к строительным работам и владеющий охотничьим ружьём, он понял, что до его ареста остались считанные дни, и, сев в машину, уехал из города, решив покончить с собой, прежде чем до него успеют добраться. В Западном Идзу он нашёл подходящий обрыв — его лизали громадные чёрные волны, над ним завывал яростный ветер. Лучшего места не найти, подумал он, однако подходы к обрыву были обнесены прочными заграждениями, проломить их было невозможно, и он лишь бессмысленно кружил по берегу. Выехав на какой-то мыс, вышел из машины, взобрался на скалу, подошёл к краю и стал смотреть на море, сверкающее в лучах солнца и вскипающее белыми волнами. Над морем носился неистовый ветер, добрасывая морскую воду аж до самой скалы, испугавшись, что его сейчас сдует, он вцепился в траву, пригнулся и стал потихоньку отползать от кипящего моря, и, пока он полз, желание умереть покинуло его, будто его унёс, разметал по сторонам ветер. Раздумав кончать с собой, он странным образом успокоился, стал, как и раньше, ходить на работу, продолжил подготовку к экзаменам на звание строителя второго разряда, а когда в конце октября узнал, что приходил детектив и расспрашивал о нём, ему и в голову не пришло скрыться, более того, даже когда детектив пришёл на строительную площадку — это произошло 9 ноября в девять часов утра, он как раз собирался откусить кусок от булочки, которую приготовил себе на завтрак, — у него и мысли не возникло, что это имеет к нему какое-то отношение… Какиути посмотрел на рисовку, сидящую на яйцах. Вот уже две недели она усердно и терпеливо согревает своим тельцем эти семь яичек, несмотря на то, что из них наверняка ничего не вылупится, ведь они неоплодотворённые. Она почти не покидает своего гнёздышка и не издаёт ни звука. В последнее время она не вылетает из клетки, даже если открыть дверцу, спускается только, чтобы поклевать корм, а всё остальное время, растопырив крылышки, неподвижно сидит на яйцах. Он уже и не помнит, когда подложил ей эти холодные яички, а она, дрожа всем своим маленьким тельцем, прижалась к ним и стала высиживать. Эта птичка живёт и умрёт в своей маленькой клетке, которая в свою очередь находится внутри тесной камеры, отгороженной от остального мира стенами и решётками; она самозабвенно согревает яйца, из которых никогда никто не вылупится, и не имеет никакого представления о том, что где-то есть большой другой мир. А я? Чем я отличаюсь от неё? — подумал Какиути. Меня вполне устраивает жизнь в этой камере. Я примирился с мыслью, что никогда не увижу свободного светлого мира за её пределами, что буду жить здесь взаперти до самой смерти. Правда, в отличие от рисовки, у меня иногда возникает желание сбежать отсюда. И однажды у меня был такой шанс. Во время второго слушания дела меня для психиатрической экспертизы перевели в больницу, которая находится в юго-западной части Токио, там была свобода, немыслимая здесь: можно было курить, смотреть телевизор, валяться на кровати, спать сколько хочешь, пялиться на молоденьких медсестёр — никто не интересовался, чем ты занимаешься в то время, когда тебя не осматривает лечащий врач. Одна из медсестёр в профиль была немного похожа на Асако, ему пришло в голову, что Йокогама, где она живёт, совсем рядом, и с тех пор, глядя в окно палаты на мерцающие огни города, он предавался воспоминаниям о тех днях, когда Асако была с ним, он даже подумал, что ему, плотнику, ничего не стоит выпрыгнуть в окно, ведь до земли всего метра три, но он так и не сделал этого. Спустя некоторое время его отправили на обследование в корпус, который находился по другую сторону железнодорожной линии, он шёл следом за медсестрой через торговый квартал, вокруг сновали люди, на нём не было ни наручников, ни кандалов. Со дня ареста он ни разу не ходил по улицам совершенно свободно, у него даже возникла мысль, уж не снится ли ему всё это? Но нет, его и в самом деле никто не контролировал, шедшая впереди медсестра не оглядывалась, прохожие не обращали на него никакого внимания, они ведь не знали, что он злостный преступник, на нём был самый обычный костюм, и он ничем не выделялся из толпы. В нём вдруг вспыхнуло неодолимое — так, что перехватило дыхание, — желание убежать, глаза загорелись, он стал озираться вокруг — а что если юркнуть в какой-нибудь переулок? Или затеряться в толпе? Можно будет угнать машину… Он даже уже сделал шаг в сторону, но тут перед его глазами всплыло лицо старого — кажется, ему под восемьдесят? — пастора, вспомнились слова из Библии: «Подвизайся добрым подвигом веры, держись вечной жизни…» (1-е послание к Тимофею, 6, 12), и ноги сами понесли его за шагающей впереди медсестрой. Уставившись в её белый затылок — она шла не оглядываясь, судя по всему полностью ему доверяя, — он подумал, что не может её предать… Со стороны Кусумото раздался условный стук — четыре раза. Он четырежды стукнул в ответ и подошёл к окну. «Ты что?» — «Знаешь, я только что ходил на свидание. С женщиной. Я уже год с ней переписываюсь, и вдруг она решила меня навестить, представляешь?» — «A-а. Так это же здорово!» — «Глупо, наверное, так говорить, но мне жаль, что я не встретил её раньше, скажем, лет двадцать назад». — «А сколько ей сейчас лет?» — «Двадцать два или двадцать три… Так что двадцать лет назад она была совсем ещё ребёнком… Да что говорить. Просто…» — «Я тебя понимаю», — сказал Какиути, ясно было, что женщина глубоко взволновала Кусумото. «Когда-то меня предала одна женщина. Так было худо, хоть в петлю полезай!» — «Мне это хорошо знакомо». — «Женщинам нельзя верить, да и вообще никому нельзя верить. Я это хорошо усвоил». — «Я тоже». Может быть, потому, что Какиути и сам размышлял об этом, слова Кусумото задели его за живое, одновременно в памяти всплыл белый затылок медсестры, которая шагала тогда впереди него. Обычно за окном не переставая звучат чьи-то голоса, но сейчас тихо, разговаривают только они двое. В камеру влетает тёплый ветер и приносит с собой тоже тёплый голос Кусумото. «Ещё месяц, и сакура зацветёт», — говорит Какиути. Рядом с его деревней целая аллея сакуры, в дни цветения там бывает так празднично… «Да, солнце уже пригревает, скоро весна. Но в начале весны погода всегда изменчивая, так что расслабляться рано». — «Это точно. Взять хотя бы вчерашний снег, никто и ожидать не мог…» — «Знаешь, она, — прерывает его Кусумото, — однажды едва не умерла в ванной от угарного газа. Говорит, у неё было такое чувство, будто она в полной тьме плывёт куда-то на лодке, качается на волнах… Наверное, умереть — это всё равно как уплыть на лодке, такое же ощущение…» Какиути слушает молча, пытаясь понять, почему Кусумото начал это разговор. Но Кусумото замолкает. Со скоростной магистрали доносится бессмысленный рёв машин. Какиути рисует в своём воображении лицо женщины, которая приходила к Кусумото на свидание. Внезапно перед ним возникает лицо Асако, она улыбается, хлопая длинными ресницами и сверкая неровными зубками, откуда-то из глубины тела поднимается желание, повинуясь ему, твердеет и встаёт торчком пенис. Когда он экспериментировал со взрывным устройством на берегу реки Тамагавы, он испытывал нарастающее возбуждение, которое в момент взрыва разрешилось жгучим наслаждением. Асако хорошо знала, как доставить ему удовольствие, лаская его, она всегда отстранялась, что очень его возбуждало, иногда же связывала его верёвками по рукам и ногам и ворочала, как тюк. Это напоминало ему детство, когда он изображал злодея, а Асако мучила его, он ощущал себя рядом с ней маленьким мальчиком. Пытаясь вызвать в памяти воспоминание о боли, которую он испытывал, когда его связывали, Какиути заводит руки за спину, словно они стянуты верёвкой, и начинает задыхаться, корча гримасы. Тут же перед его взором возникает маленькая Асако, она весело смеётся, говорит: «Ах ты хулиган!», потом на него надвигается лицо другой, взрослой Асако, улыбающееся, раскрасневшееся и самодовольное, каким оно бывало в те минуты, когда она, нагая, дразнила и распаляла его… Если бы не она, я бы не совершил преступления, и мне не пришлось бы теперь сидеть в тюрьме, дожидаясь смертной казни. Я скоро умру, но, может, смерть принесёт мне удовлетворение, ведь я приму её от руки Асако? Скорее бы уж… Чем быстрее, тем лучше. Ладно, пора браться за работу. Какиути бросает взгляд на кисточку для клея, которая давно засохла и жёстко топорщится. Размягчать засохший клей — работёнка не из приятных, ну да ладно, всё равно заняться нечем. Тут раздаётся голос