— Такэо, с тобой сегодня что-то не так?
— Просто музыка очень уж хороша. — Я попытался улыбнуться, но улыбка получилась какой-то неестественной.
— Да, музыка действительно прекрасная.
— Спасибо вам. Теперь мне не о чем сожалеть.
— Это ещё почему? Что значит не о чем сожалеть?
Меня вдруг словно сильно толкнуло вперёд, и я пристально взглянул на патера.
— Отец, скажите мне правду. Что, завтра я уйду туда?
— Не знаю. Это никому не известно.
Серовато-голубые, прозрачные, как кристаллы, глаза патера Пишона были непроницаемы. Впрочем, скорее всего, он действительно ничего не знал. Патер всегда был предельно откровенен и никогда не скрытничал, уж в этом-то я уверен. И тем не менее сомнения по-прежнему терзали меня, мне казалось, что за его спиной маячат мрачные тени поборников справедливости. Почему именно сегодня он принёс мне эту пластинку? Почему вдруг решил сделать мне «особый подарок» сразу же после моего разговора с начальником тюрьмы?
В четверг ко мне приходила мать. День выдался ясный, но холодный, деревянный домик для свиданий сотрясался от порывов ветра, и закутанная в новое чёрное пальто мать явно мёрзла. Меня встревожило это новое пальто: раньше она всегда приходила в старом, тёмно-синем. Она сказала, что пальто привёз ей из Парижа Макио, и, отвернув полу, продемонстрировала тёплую подкладку из белого меха. «Ну, в таком пальто никакой холод не страшен!» — похвалил я обновку, но внутренне содрогнулся: чёрное с белым — слишком уж траурное сочетание. Наверное, это выбило меня из колеи, во всяком случае, я никак не мог сообразить, о чём с ней говорить, язык словно прилип к гортани. Мать по природе своей тоже неразговорчива, так что нам никак не удавалось прервать неловкое молчание. Надзиратель Вакабаяси, присутствующий при свидании, подозрительно на нас косился — обычно бывает наоборот: люди говорят, перебивая друг друга, чтобы успеть всё сказать, ведь свидания ограничено.
Я рассматривал утонувший в глубоких морщинах рот этой почти уже восьмидесятилетней старухи. После того как четырнадцать лет назад мать познакомила меня с патером Шомом, она регулярно навещает меня,
В конце концов я заставил себя улыбнуться и попытался выдавить из себя что-нибудь ласковое:
— Помнишь, я тебе рассказывал как-то об Эцуко Тамаоки? О студентке, с которой мы переписываемся уже около года? Она собирается завтра меня навестить.
— Что-то не припомню… Разве такая была?
— Конечно, была. А помнишь Маленький цветок, святую Терезу с её булавкой? О ней-то ты наверняка знаешь? Подруга воткнула ей в грудь булавку, а она молча терпела? Не помнишь? Разве не ты мне о ней рассказывала?
— Что-то не припомню.
— Ну и ладно. Так или иначе, эта Эцуко Тамаоки учится на психологическом факультете университета Д. Она написала, что интересуется психологией заключённых.
— Ты бы поосторожнее с женщинами.
— Перестань. Я вовсе не о том.
— Но послушай… — На лице матери появилась улыбка, почти незаметная среди морщин: постороннему вообще могло показаться, что её лицо по-прежнему бесстрастно. В том, что со мной случилась, она винила исключительно «эту злодейку Мино Мияваки», якобы заморочившую мне голову, не будь её, считала она, её младшенький наверняка бы вышел в люди, как оба старших.
— У меня образовалось много ненужных книг, в прошлое воскресенье я их разобрал. Я написал заявление, чтобы их отправили домой, так что будь к этому готова. Да, и ещё — что касается моей Библии, я хотел бы, чтобы в случае чего её передали Эцуко Тамаоки.
— Но послушай… — На этот раз глаза матери недоверчиво блеснули.
— Она совсем не то, что ты думаешь. Эта женщина не похожа на Мино.
— Но я ничего такого и не имела в виду…
— Да, и вот ещё. Тут в конверте мои волосы и ногти, я их сегодня срезал.
— Но зачем ты…
— Уж если оставлять их тебе на память, лучше, чтобы они были срезаны в последний момент, перед получением предуведомления.
— Но об этом ещё рано думать!
— У меня предчувствие. Мне кажется, что и тебя я больше не увижу.
— Но…
На этот раз в лице матери ничего не дрогнуло. Она никак не могла сообразить, почему сын вдруг решил оставлять ей что-то на память. Я сменил тему и заговорил о Макио. Мать оживилась и стала рассказывать, что Макио привёл в порядок дом в Хаяме, починил всё, что нуждалось в ремонте. «Вот только из-за нашего влажного климата, — пожаловалась она, — у него участились приступы астмы, и он хочет как можно быстрее вернуться в Париж».
— Я была бы так счастлива, если бы он жил со мной.
Я подумал о том, как ей должно быть тоскливо, ведь уже столько лет она живёт совершенно одна.
Свидание подходило к концу
— Осталась одна минута, — объявил Вакабаяси, как всегда сочувственным тоном.
— Холодно, ты, небось, мёрзнешь? Спасибо, что пришла, — выдавил из себя я.
— Подумаешь! Дома-то у нас тепло. А на улицу я выхожу в пальто… Но здесь, у вас, и впрямь холодно.
— До свиданья. Смотри не простудись.
Мать ушла. Она очень похудела, и великоватое пальто сидело на ней неуклюже, топорщилось, и от него почему-то веяло смертью, как от монашеской рясы. Когда-то это уже было — она вот так же уходила, а я смотрел ей вслед… Ах да, за день до преступления, на станции Дзуси. Тогда я просто обознался, но это ощущение — что я видел именно её, видимо, укоренилось в моём сознании. Если бы это действительно была мать, я последовал бы за ней в Хаяму и, возможно, убил бы её. И тогда события приняли бы совершенно иной оборот.
А в пятницу, то есть сегодня утром, мне приснился странный сон. Наверное, именно из-за него меня и мучит дурное предчувствие. Я не очень хорошо помню, что именно мне снилось: сначала вроде бы ураган, потом я с кем-то совокуплялся, а до этого — ещё что-то неприятное.
Вчера ночью мне не спалось, и я почти до рассвета писал, пристроившись под тусклой лампочкой. Потом вроде бы задремал, и тут же меня разбудил зычный, властный голос, он приказывал всем выйти в коридор. Там рядами стояли сейфы, из распахнутых металлических дверец вываливались празднично одетые люди, тут же выстраивались в четыре ряда и маршем, как на параде, шли вперёд. Бум-бум-бум — отбивали такт ноги. Бум-бум. Потом все оказались в какой-то прямоугольной яме, похожей на гигантскую могилу. Откуда-то сверху лилась холодная родниковая вода, звучала плавная музыка, тело моё онемело. «Это месса си-минор Баха», — зал я своему соседу, тут же все зашикали, и передо мной возникло сердитое лицо Симпэя Коно. «Ну и педант же вы, господин студент», — проговорил он, скаля белые зубы. Вода поднималась всё выше, заливая людей, которые постепенно становились похожи на утопленников, потом где-то в вышине, над водой, возник начальник тюрьмы, спокойный и величавый, словно папа, раздающий благословения, и стал произносить какую-то заумную проповедь. Вокруг всё стихло, наступила мёртвая тишина.
Начались казни. Людей одного за другим выхватывали из ямы, как хорошо просолившиеся овощи из бочки с рассолом.
Подошёл мой черёд. Мужчины в чёрных одеждах провели меня в облицованную кафелем ванную, раздели донага и, поставив под душ, принялись старательно драить щётками моё тело, начиная со рта и кончая заднепроходным отверстием. Затем завели мне руки за спину и надели на них наручники, а на шею — металлический ошейник, к ошейнику прикрепили цепь и, как собаку, выволокли на улицу. На улице царила праздничная толчея, люди, заприметив странную процессию, останавливались, чтобы поглазеть на неё. Моя унизительно обнажённая фигура оказалась под прицелом любопытных взглядов газетчиков, студентов, молодых женщин, и я сгорал от стыда. Зевак становилось всё больше, а когда мы дошли до знакомой мне Гиндзы, в толпе стали мелькать лица друзей и родных — Мино, Кикуно, Иинумы, матери, Икуо, Макио…
Потом, внезапно отторгнутый этой толпой, я очутился в каком-то странном тихом месте. Я шёл по дороге, по обочинам громоздились бесконечные причудливые груды разбитых машин, дорога уходила куда-то вниз, скоро я оказался во впадине, заполненной сырым туманом, из тумана на меня надвинулась какая-то диковинная башня, и кто-то сказал: «Это место казни». (Эта башня уже снилась мне однажды перед приходом доктора Тикаки: там меня убили, после чего моё тело поместили в раствор формалина и превратили в анатомический препарат. Наверное, тот сон был продолжением нынешнего.)