С ЭСТОНСКОГО Хуго Ангервакс 211. НА РЕКЕ ПИРИТА Утро наступало, был туман над морем Унесен порывом северных ветров… Пирита родная! На твоем просторе Ржавые разводы оставляют кровь. Разрываясь, треском оглушают мины. Расщепляет сосны вражий автомат. Над верхами башен таллинских старинных, Вспугнутые боем, голуби летят. Зарево пожара… Грохот канонады… Пьяные фашисты — наглые скоты… У тебя, отчизна, вновь украли радость, Но ярмо неволи разве стерпишь ты? Башни, что от дыма битвы почернели! Что дороже сердцу моему, чем вы? Потому-то в свисте вражеской шрапнели Я и не склоняю гордой головы! То́мпеа! Я вижу над твоей стеною Алый флаг, что будит мужество в груди. Пирита в огне течет передо мною, Олевисте в черных тучах позади. Пусть же не мечтает сброд фашистский пьяный, Что народ мой тише и смирней овцы: Старые отныне не закрылись раны, И не отболели старые рубцы. Бьют врага линкоры на морском просторе, Залпы сотрясают наши берега. Пирита родная! Ты уносишь в море Трупы оккупантов, злую кровь врага… Разрываясь, треском оглушают мины, Расщепляет сосны вражий автомат. Над верхами башен таллинских старинных, Вспугнутые боем, голуби летят. 1942 Йоханнес Барбарус 212–213. ОСЕННЕЕ 1. «Когда дни осени, как инвалиды…» Когда дни осени, как инвалиды, скрипя протезами, бредут понуро толпой безногою в ненастье, в ночь, паучьи нити утром хмурым, на сеть антенн похожи с виду, поют, что жизнь твоя умчалась прочь. Когда, блестящие росой густой на мачтах утренних сквозных кустов, они несут тебе в приемник-сердце печаль осеннюю, едва звеня, ты не боишься ли тогда увериться в законе дня, в уходе дня? Тогда ты слышишь ли на терпком небе вкус едкой горечи, как во хмелю, и запах тления?.. Один, как в гробе, на горле чувствуешь ли петлю? Осенним вечером душа осталась одна, без дружеской моей руки. Ступни скользящие дрожат устало, глаза бесслезные сухи, жестки. Слез нет как нет! ты в холодной лени подходишь к морю, садишься — и глядишь, как море швыряет в пене на берег горести свои. Виски горящие ветер резвый остудит, гладя твое плечо, и одарит тебя прохладой трезвой… Тогда одно лишь горячо желанье — жить!.. Весну влюбленным еще раз встретить!.. Опять, опять Неаполь, солнцем опаленный, увидеть!.. Жить!.. Не умирать!.. Когда рождаются звездопадом в тебе те помыслы, — в этот час знай: мы с тобой шагаем рядом, одна печаль связует нас! <1940> 2. «Пол опустевшей безрадостной нивы…»
Пол опустевшей безрадостной нивы Вымела осень — до колоса. В сердце — зевота полей сиротливых, Засухой сжатые полосы. Грабли сгребли всё, что срезали косы. Вянет листва облетелая. Осень подходит, туманная осень. Что ж! Ничего не поделаешь! Ветер осенний ограбил природу. Нивы остались раздетыми. Может, и творчество этого года Как-то невзрачно поэтому? Да уж: посев мой удачливым не был! Сеянный в засуху грустную, Вырос без влаги чахоточный стебель, Зерна качая безвкусные. Чахлых скирдов обнаженные ребра Встали скелета громадою. Стук молотилок добычею доброй Хмурое сердце не радует. Осень шумит на картофельном поле Ржавой ботвой да бурьянами. Борозды, вдаль убегая на волю, Рельсами блещут туманными. Грустные мысли бегут поневоле В дали, где озимь печалится. Что-то припомнилось… Так среди поля Камень знакомый встречается. <1940> 214. СКАЗКА НАШЕГО ВРЕМЕНИ С бычьей физиономии пара нахальных глазок в розовом настроении смотрит из-за пенсне… Если он видит слабого, бьет его, не промазав. «Что, — говорит, — поделаешь? В жизни, как на войне!» Нос натирает золото. Стала краснеть ложбинка. Щеткой пробор зализан, как языком кота. Лишь из ноздри, забытая, тянется волосинка да, как лучи, топорщатся усики возле рта. Ворот теснит дыхание и подпирает уши: три подбородка выросли, — он тесноват для них! Кровь ударяет в голову, галстук петлею душит… Франт, он сует, как висельник, пальцы за воротник. Цепь от часов красивая, толстая, золотая, вдоль по жилету тянется через тугой живот. Он за любою женщиной, от сладострастья тая, как за своей добычею, улицами идет. В ложе сидит промышленник с временною женою. Лисье боа на женщине — как серебристый жгут… Смрадно его дыхание, тяжкое и хмельное. Тлеют глаза любовницы, ресницы ее — как трут. Солнце блистает на небе и серебрит порошу. Дама блаженно щурится: ласкова к ней судьба! Шуба ее из соболя, и туалет хороший, пудель, звеня цепочкою, писает у столба. Это его законная розовая подруга, с утренними визитами выйдя на полчаса, шествует оснеженным, заиндевелым лугом. Ей Ариадны нитью служит цепочка пса. Девушка с нотной папкою, в шубке из горностая, следом идет. Шаги ее вялы и неровны. Ей ли в унылом Таллине жить, красотой блистая! Не для нее ль составлены все поезда страны? Это его наследница сонной бредет походкой. Грезы о принцах оперных ей лишь одни милы… Папеньку нынче заперли в дом, где окно в решетках, и за подлог навесили на руки кандалы. Тело рабочих Таллина обнажено бедою. С блуз их висят лохмотьями порванные края. Дома у них — салака, черный сухарь с водою, пасмурная, голодная, высохшая семья. Три драгоценных шкуры плечи трех женщин нежат. Помните: эти шкуры содраны с нищих, с нас!.. Песня — это не песня, если, как нож, не режет: слушайте хоть однажды поэзии диссонанс! <1940> |