Мехико-сити, 20 июля, 1925 БОГОМОЛЬНОЕ Большевики надругались над верой православной. В храмах-клубах — словесные бои. Колокола без языков — немые словно. По божьим престолам похабничают воробьи. Без веры и нравственность ищем напрасно. Чтоб нравственным быть — кадилами вей. Вот Мексика, например, потому и нравственна, что прут богомолки к вратам церквей. Кафедраль — богомольнейший из монашьих институтцев. Брат «Notre Dame'a» на площади, — а около, Запружена народом, «Площадь Конституции», в простонародии — площадь «Сокола». Блестящий двенадцатицилиндровый «пакард» остановил шофер, простоватый хлопец. — Стой, — говорит, — помолюсь пока… — донна Эсперанца Хуан-де-Лопец. Нету донны ни час, ни полтора. Видно, замолилась. Веровать так веровать И снится шоферу — донна у алтаря. Париж голубочком душа шоферова. А в кафедрале безлюдно и тихо: не занято в соборе ни единого стульца. С другой стороны у собора — выход сразу на четыре гудящие улицы. Донна Эсперанца выйдет как только, к донне дон распаленный кинется. За угол! Улица «Изабелла Католика» а в этой улице — гостиница на гостинице. А дома — растет до ужина свирепость мужина. У дона Лопеца терпенье лопается. То крик, то стон испускает дон. Гремит по квартире тигровый соло: — На восемь частей разрежу ее! — И, выдрав из уса в два метра волос, он пробует сабли своей острие. — Скажу ей: "Иначе, сеньора, лягте-ка! Вот этот кольт ваш сожитель до гроба!" — И в пумовой ярости — все-таки практика! — сбивает с бутылок дюжину пробок. Гудок в два тона — приехала донна. Еще и рев не успел уйти за кактусы ближнего поля, а у шоферских виска и груди нависли клинок и пистоля. — Ответ или смерть! Не вертеть вола! Чтоб донна не могла запираться, ответь немедленно, где была жена моя Эсперанца? — О дон Хуан! В вас дьяволы злобятся. Не гневайте божью милость. Донна Эсперанца Хуан-де-Лопец сегодня усердно молилась. 1925
МЕКСИКА — НЬЮ-ЙОРК Бежала Мексика от буферов горящим, сияющим бредом. И вот под мостом река или ров, делящая два Ларедо. Там доблести — скачут, коня загоня, в пятак попадают из кольта, и скачет конь, и брюхо коня о колкий кактус исколото. А здесь железо — не расшатать! Ни воли, ни жизни, ни нерва вам! И сразу рябит тюрьма решета вам для знакомства для первого. По рельсам поезд сыпет, под рельсой шпалы сыпятся. И гладью Миссисипи под нами миссисипится. По бокам поезда не устанут сновать: или хвост мелькнет, или нос. На боках поездных страновеют слова: «Сан-Луйс», «Мичиган», «Иллинойс»! Дальше, поезд, огнями расцвеченный! Лез, обгоняет, храпит. В Нью-Йорк несется "Твенти сенчери экспресс". Курьерский! Рапид! Кругом дома, в этажи затеряв путей и проволок множь. Теряй шапчонку, глаза задеря, все равно — ничего не поймешь! 1926 БРОДВЕЙ Асфальт — стекло. Иду и звеню. Леса и травинки — сбриты. На север с юга идут авеню, на запад с востока — стриты. А между — (куда их строитель завез!) — дома невозможной длины. Одни дома длиною до звезд, другие — длиной до луны. Янки подошвами шлепать ленив: простой и курьерский лифт. В 7 часов человечий прилив, в 17 часов — отлив. Скрежещет механика, звон и гам, а люди немые в звоне. И лишь замедляют жевать чуингам, чтоб бросить: «Мек моней?» Мамаша грудь ребенку дала. Ребенок с каплями из носу, сосет как будто не грудь, а доллар — занят серьезным бизнесом. Работа окончена. Тело обвей в сплошной электрический ветер. Хочешь под землю — бери собвей, на небо — бери элевейтер. Вагоны едут и дымам под рост, и в пятках домовьих трутся, и вынесут хвост на Бруклинский мост, и спрячут в норы под Гудзон. Тебя ослепило, ты осовел. Но, как барабанная дробь, из тьмы по темени: "Кофе Максвел гуд ту ди ласт дроп". А лампы как станут ночь копать. ну, я доложу вам — пламечко! Налево посмотришь — мамочка мать! Направо — мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за день в конец не дойдут. Это Нью-Йорк. Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге от Нью-Йорка города. Но кепчонку не сдерну с виска. У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока. |