1925 NOTRE-DAME Другие здания лежат, как грязная кора, в воспоминании о NOTRE-DAME'е. Прошедшего возвышенный корабль, о время зацепившийся и севший на мель. Раскрыли дверь — тоски тяжелей; желе из железа — нелепее. Прошли сквозь монаший служилый елей в соборное великолепие. Читал письмена, украшавшие храм, про боговы блага на небе. Спускался в партер, подымался к хорам, смотрел удобства и мебель. Я вышел — со мной переводчица-дура, щебечет бантиком-ротиком: "Ну, как вам нравится архитектура? Какая небесная готика!" Я взвесил все и обдумал, — ну вот: он лучше Блаженного Васьки. Конечно, под клуб не пойдет — темноват, — об этом не думали классики. Не стиль… Я в этих делах не мастак. Не дался старью на съедение. Но то хорошо, что уже места готовы тебе для сидения. Его ни к чему перестраивать заново — приладим с грехом пополам, а в наших — ни стульев нет, ни органов. Копнешь — одни купола. И лучше б оркестр, да игра дорога — сначала не будет финансов, — а то ли дело когда орган — играй хоть пять сеансов. Ясно — репертуар иной — фокстроты, а не сопенье. Нельзя же французскому Госкино духовные песнопения. А для рекламы — не храм, а краса — старайся во все тяжкие. Электрорекламе — лучший фасад: меж башен пустить перетяжки, да буквами разными: «Signe de Zoro», чтоб буквы бежали, как мышь. Такая реклама так заорет, что видно во весь Boulmiche. А если и лампочки вставить в глаза химерам в углах собора, тогда — никто не уйдет назад: подряд — битковые сборы! Да, надо быть бережливым тут, ядром чего не попортив. В особенности, если пойдут громить префектуру напротив. 1925
ВЕРСАЛЬ По этой дороге, спеша во дворец, бесчисленные Людовики трясли в шелках золоченых каретц телес десятипудовики. И ляжек своих отмахав шатуны, по ней, марсельезой пропет, плюя на корону, теряя штаны, бежал из Парижа Капет. Теперь по ней веселый Париж гоняет авто рассиян, — кокотки, рантье, подсчитавший барыш, американцы и я. Версаль. Возглас первый: «Хорошо жили стервы!» Дворцы на тыщи спален и зал — и в каждой и стол и кровать. Таких вторых и построить нельзя — хоть целую жизнь воровать! А за дворцом, и сюды и туды, чтоб жизнь им была свежа, пруды, фонтаны, и снова пруды с фонтаном из медных жаб. Вокруг, в поощренье жантильных манер, дорожки полны статуями — везде Аполлоны, а этих Венер безруких, — так целые уймы. А дальше — жилья для их Помпадурш — Большой Трианон и Маленький. Вот тут Помпадуршу водили под душ, вот тут помпадуршины спаленки. Смотрю на жизнь — ах, как не нова! Красивость — аж дух выматывает! Как будто влип в акварель Бенуа, к каким-то стишкам Ахматовой. Я все осмотрел, поощупал вещи. Из всей красотищи этой мне больше всего понравилась трещина на столике Антуанетты. В него штыка революции клин вогнали, пляша под распевку, когда санкюлоты поволокли на эшафот королевку. Смотрю, а все же — завидные видики! Сады завидные — в розах! Скорей бы культуру такой же выделки, но в новый, машинный розмах! В музеи вот эти лачуги б вымести! Сюда бы — стальной и стекольный рабочий дворец миллионной вместимости, — такой, чтоб и глазу больно. Всем, еще имеющим купоны и монеты, всем царям — еще имеющимся — в назидание: с гильотины неба, головой Антуанетты, солнце покатилось умирать на зданиях. Расплылась и лип и каштанов толпа, слегка листочки ворся. Прозрачный вечерний небесный колпак закрыл музейный Версаль. |