1915 ГИМН КРИТИКУ От страсти извозчика и разговорчивой прачки невзрачный детеныш в результате вытек. Мальчик — не мусор, не вывезешь на тачке. Мать поплакала и назвала его: критик. Отец, в разговорах вспоминая родословные, любил поспорить о правах материнства. Такое воспитание, светское и салонное, оберегало мальчика от уклона в свинство. Как роется дворником к кухарке сапа, щебетала мамаша и кальсоны мыла; от мамаши мальчик унаследовал запах и способность вникать легко и без мыла. Когда он вырос приблизительно с полено и веснушки рассыпались, как рыжики на блюде, его изящным ударом колена провели на улицу, чтобы вышел в люди. Много ль человеку нужно? — Клочок — небольшие штаны и что-нибудь из хлеба. Он носом, хорошеньким, как построчный пятачок, обнюхал приятное газетное небо. И какой-то обладатель какого-то имени нежнейший в двери услыхал стук. И скоро критик из имениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук. Легко смотреть ему, обутому и одетому, молодых искателей изысканные игры и думать: хорошо — ну, хотя бы этому потрогать зубенками шальные икры. Но если просочится в газетной сети о том, как велик был Пушкин или Дант, кажется, будто разлагается в газете громадный и жирный официант. И когда вы, наконец, в столетний юбилей продерете глазки в кадильной гари, имя его первое, голубицы белей, чисто засияет на поднесенном портсигаре. Писатели, нас много. Собирайте миллион. И богадельню критикам построим в Ницце. Вы думаете — легко им наше белье ежедневно прополаскивать в газетной странице! 1915 ГИМН ОБЕДУ Слава вам, идущие обедать миллионы! И уже успевшие наесться тысячи! Выдумавшие каши, бифштексы, бульоны и тысячи блюдищ всяческой пищи. Если ударами ядр тысячи Реймсов разбить удалось бы — по-прежнему будут ножки у пулярд, и дышать по-прежнему будет ростбиф! Желудок в панаме! Тебя ль заразят величием смерти для новой эры?! Желудку ничем болеть нельзя, кроме аппендицита и холеры! Пусть в сале совсем потонут зрачки — все равно их зря отец твой выделал; на слепую кишку хоть надень очки, кишка все равно ничего б не видела. Ты так не хуже! Наоборот, если б рот один, без глаз, без затылка — сразу могла б поместиться в рот целая фаршированная тыква. Лежи спокойно, безглазый, безухий, с куском пирога в руке, а дети твои у тебя на брюхе будут играть в крокет. Спи, не тревожась картиной крови и тем, что пожаром мир опоясан, — молоком богаты силы коровьи, и безмерно богатство бычьего мяса. Если взрежется последняя шея бычья и злак последний с камня серого, ты, верный раб твоего обычая, из звезд сфабрикуешь консервы. А если умрешь от котлет и бульонов, на памятнике прикажем высечь: "Из стольких-то и стольких-то котлет миллионов — твоих четыреста тысяч". 1915
ВОТ ТАК Я И СДЕЛАЛСЯ СОБАКОЙ Ну, это совершенно невыносимо! Весь как есть искусан злобой. Злюсь не так, как могли бы вы: как собака лицо луны гололобой — взял бы и все обвыл. Нервы, должно быть… Выйду, погуляю. И на улице не успокоился ни на ком я. Какая-то прокричала про добрый вечер. Надо ответить: она — знакомая. Хочу. Чувствую — не могу по-человечьи. Что это за безобразие! Сплю я, что ли? Ощупал себя: такой же, как был, лицо такое же, к какому привык. Тронул губу, а у меня из-под губы — клык. Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь. Бросился к дому, шаги удвоив. Бережно огибаю полицейский пост, вдруг оглушительное: "Городовой! Хвост!" Провел рукой и — остолбенел! Этого-то, всяких клыков почище, я и не заметил в бешеном скаче: у меня из-под пиджака развеерился хвостище и вьется сзади, большой, собачий. Что теперь? Один заорал, толпу растя. Второму прибавился третий, четвертый. Смяли старушонку. Она, крестясь, что-то кричала про черта. И когда, ощетинив в лицо усища-веники, толпа навалилась, огромная, злая, я стал на четвереньки и залаял: Гав! гав! гав! |