1927 ПО ГОРОДАМ СОЮЗА Россия — все: и коммуна, и волки, и давка столиц, и пустырьная ширь, стоводная удаль безудержной Волги, обдорская темь и сиянье Кашир. Лед за пристанью за ближней, оковала Волга рот, это красный, это Нижний, это зимний Новгород. По первой реке в российском сторечье скользим… цепенеем… зацапаны ветром… А за волжским доисторичьем кресты да тресты, да разные «центро». Сумятица торга кипит и клокочет, клочки разговоров и дымные клочья, а к ночи не бросится говор, не скрипнут полозья, столетняя зелень зигзагов Кремля, да под луной, разметавшей волосья, замерзающая земля. Огромная площадь; прорезав вкривь ее, неслышную поступь дикарских лап сквозь северную Скифию я направляю в местный ВАПП. За версты, за сотни, за тыщи, за массу за это время заедешь, мчась, а мы ползли и ползли к Арзамасу со скоростью верст четырнадцать в час. Напротив сели два мужичины: красные бороды, серые рожи. Презрительно буркнул торговый мужчина: — Сережи! — Один из Сережей полез в карман, достал пироги, запахнул одежду и всю дорогу жевал корма, ленивые фразы цедя промежду. — Конешно… и к Петрову… и в Покров… за то и за это пожалте процент… а толку нет… не дорога, а кровь… с телегой тони, как ведро в колодце… На што мой конь — крепыш, аж и он сломал по яме ногу… Раз ты правительство, ты и должон чинить на всех дорогах мосты. — Тогда на него второй из Сереж прищурил глаз, в морщины оправленный. — Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь… — И первый Сережа ответил: — Правильно! Получше двадцатого, что толковать, не голодаем, едим пироги. Мука, дай бог… хороша такова… Но што насчет лошажьей ноги… взыскали процент, а мост не пролежать… — Баючит езда дребезжаньем звонким. Сквозь дрему все время про мост и про лошадь до станции с названьем «Зименки». На каждом доме советский вензель зовет, сияет, режет глаза. А под вензелями в старенькой Пензе старушьим шепотом дышит базар. Перед нэпачкой баба седа отторговывает копеек тридцать. — Купите платочек! У нас завсегда заказывала сама царица… — Морозным днем отмелькала Самара, за ней начались азиаты. Верблюдина сено провозит, замаран, в упряжку лошажью взятый. Университет — горделивость Казани, и стены его и доныне хранят любовнейшее воспоминание о великом своем гражданине. Далеко за годы мысль катя, за лекции университета, он думал про битвы и красный Октябрь, идя по лестнице этой. Смотрю в затихший и замерший зал: здесь каждые десять на сто его повадкой щурят глаза и так же, как он, скуласты. И смерти коснуться его не посметь, стоит у грядущего в смете! Внимают юноши строфам про смерть, а сердцем слышат: бессмертье. Вчерашний день убог и низмен, старья премного осталось, но сердце класса горит в коммунизме, и класса грудь не разбить о старость. 1927
МОЯ РЕЧЬ НА ПОКАЗАТЕЛЬНОМ ПРОЦЕССЕ ПО СЛУЧАЮ ВОЗМОЖНОГО СКАНДАЛА С ЛЕКЦИЯМИ ПРОФЕССОРА ШЕНГЕЛИ Я тру ежедневно взморщенный лоб в раздумье о нашей касте, и я не знаю: поэт — поп, поп или мастер. Вокруг меня толпа малышей, — едва вкусившие славы, а волос уже отрастили до шей и голос имеют гнусавый. И, образ подняв, выходят когда на толстожурнальный амвон, я, каюсь, во храме рвусь на скандал, и крикнуть хочется: — Вон! — А вызовут в суд, — убежденно гудя, скажу: — Товарищ судья! Как знамя, башку держу высоко, ни дух не дрожит, ни коленки, хоть я и слыхал про суровый закон от самого от Крыленки. Законы не знают переодевания, а без преувеличенности, хулиганство — это озорные деяния, связанные с неуважением к личности. Я знаю любого закона лютей, что личность уважить надо, ведь масса — это много людей, но масса баранов — стадо. Не зря эту личность рожает класс, лелеет до нужного часа, и двинет, и в сердце вложит наказ: "Иди, твори, отличайся!" Идет и горит докрасна, добела… Да что городить околичность! Я, если бы личность у них была, влюбился б в ихнюю личность. Но где ж их лицо? Осмотрите в момент — без плюсов, без минусов. Дыра! Принудительный ассортимент из глаз, ушей и носов! Я зубы на этом деле сжевал, я знаю, кому они копия. В их песнях поповская служба жива, они — зарифмованный опиум. Для вас вопрос поэзии — нов, но эти, видите, молятся. Задача их — выделка дьяконов из лучших комсомольцев. Скрывает ученейший их богослов в туман вдохновения радугу слов, как чаши скрывают церковные. А я раскрываю мое ремесло, как радость, мастером кованную. И я, вскипя с позора с того, ругнулся и плюнул, уйдя. Но ругань моя — не озорство, а долг, товарищ судья. — Я сел, разбивши доводы глиняные. И вот объявляется приговор, так сказать, от самого Калинина, от самого товарища Рыкова. Судьей, расцветшим розой в саду, объявлено тоном парадным: — Маяковского по суду считать безусловно оправданным! |