Что подумает обо всем этом бабка? Все равно, сегодня ее последний вечер.
Ядвися еще раз озирается. Ей хочется плакать. Она тихонько снова входит в кухню.
— Ну, бабка, доброй ночи.
— Доброй ночи, паненочка! — отзывается бабка с печи.
Бабка не спит. Она думает свои старческие думы, сухие, как сама старость, простые, как вся ее жизнь, неинтересные, как со доля. Закрыв дверь на задвижку, она смотрит по привычке в окно, зевает и снова лезет на печь и чего-то вздыхает, укладываясь в тесный, темный уголок, отведенный ей жизнью. Но бабка любит этот свой уголок. Тут тихо, темно, и только прусаки шуршат в щелях, но бабка не слышит их, хотя и знает о том, что они здесь живут. Ну что ж, пускай.
Ядвися снова во дворе. Вот она подходит к дикой грушке. Смотрит на нее, о чем-то думая. Затем оглядывается, хватает рукой деревце. Но груша крепко защищает себя и колет Ядвисе руку. "Это же я такая колючая, — думает Ядвися, — ведь я тоже дикая".
Она снова поднимает руку, достает самую вершинку и ломает ее. Зачем она это сделала? Она просто хочет сказать этим, что она злая и нехорошая. Пусть он знает.
Она идет на свой двор. Снова смотрит на темные окна школы. Месяц перестал уже освещать их, ушел от них, потому что они мертвые и их не оживить. Не оживить, ведь душа вышла из этого дома. Ядвися смотрит на окна, и ей не верится, что она была там. Ей просто приснилось это… Лучше бы он не приезжал сюда и не возвращал жизнь этим окнам. Но они оживут, они снова оживут! Только этой жизни она уже не увидит, ведь сегодня ее последний вечер, она сама так захотела. Зачем? Она просто остановила свое счастье и сказала: "Довольно!" Но кто же вырвет из ее сердца это счастье? Никто. Она будет с ним жить, будеть жить в ней образ того, кто сидел вон за тем окошком и проводил рукой по своим темным молодым усикам.
Но сердце ей говорит: "Я хочу еще больше изведать счастья! Я хочу выпить чашу до самого дна!" — "Нет, пусть она лучше останется недопитой: ведь на дне ее может оказаться отрава. Так лучше!" — говорит Ядвися своему сердцу, но оно никак не соглашается с нею. Ядвися старается думать о другом — о дороге, о том неведомом, что ждет ее впереди. Но задумчивые, добрые глаза учителя так ласково глядят на нее, будто просят, чтобы о них, только о них думала она. И сердце ей снова говорит: "Зачем ты врала ему?"
Молодой месяц склонился над ветряными мельницами. Его уже не интересует эта девушка и эти окна, которые стремился он оживить. Он еще не окреп. Его влечет край земли, неясный и милый. Идет он туда отдохнуть, чтобы набраться новых сил на завтрашнюю ночь. И он оживит эти окна.
Невидимая рука полночи тихо проводит грань между ночью и днем, и в вечность отходит этот вечер Ядвиси.
XXVI
Тихая ночь лежала над Полесьем.
Однотонную песню тянули колеса вагонов. Неисчислимый рой золотых искр рассыпал паровоз, огненной полосой отмечая свой путь. Тихо гудели и содрогались болота рядом с железной дорогой, по которой бежал поезд. Раскатисто и гулко гремели соловьи, их песен не могли заглушить грохот и шум поезда. Местами поднимался беловатый туман и неподвижно повисал над молодой осокой и густым развесистым лозняком. Когда поезд останавливался на станциях и полустанках и затихал шум колес, с болот наплывали волны необычайно мягких звуков кваканья лягушек. Какой-то невыразимо грустный и вместе с тем приятный гомон стоял над болотами, словно они рассказывали — приносили этой тихой ночке и этим людям, которые не спали, свои извечные жалобы и свою печаль.
Снова шумит поезд, снова заливаются соловьи.
Вот и станция. Путь окончен. Дальше в белый свет побежит поезд.
Лобанович вышел из вагона, немного постоял, подумал и, не заходя на станцию, пошел по полотну железной дороги.
В ушах стоит еще шум вагонных колес, а впечатления от поездки, от недавних экзаменов тускнеют и блекнут. Начинает светать, пробуждается Полесье. Далеко в лесу токует какой-то запоздалый тетерев, словно кто-то набожный читает молитвы. Еще звонче, еще с большим вдохновением правят соловьи свою заутреню. Как дым ароматных смол, возносят к небу болота свои туманы, и, казалось, совершают богослужение окутанные тонкой дымкой леса. Все светлее становится восток, играет, переливается золотисто-багряное, пурпурное чудо — счастливая, радостная улыбка рождающегося дня, чтобы загореться, засверкать алмазной россыпью на свежей листве деревьев, на густых, бескрайних зарослях лозняка, осоки и аира.
Впереди постукивает, погромыхивает, словно пересмеивается и переговаривается с рельсами, дрезина, и этот веселый разговор отражают стены леса, что стоит рядом с железной дорогой. Едут рабочие, полешуки-хлопцы. Они весело перебрасываются шутками и крепко налегают на толстые палки-рычаги, подгоняя дрезину. Где-то в стороне звонко и музыкально выводит трели пастушья труба; болота подхватывают ее голос и несут его далеко-далеко вдоль кромки леса. Золотой пожар солнца заливает верхушки деревьев.
Учитель подходит к переезду и сворачивает на знакомую лесную дорогу. Некоторое время он идет среди молодого сосняка. Вот и круглая полянка, где он когда-то встретил панну Людмилу. Отсюда уже близко деревня. Но утро такое славное, в лесу так хорошо, что он садится на пенек и слушает, как поют дрозды, как где-то на краю леса кукует кукушка. Он думает, чем займется теперь, когда так много свободного времени, долго ли пробудет еще в школе. Вероятно, долго и во всяком случае не будет спешить, пока здесь остается еще и Ядвися. Чем ближе он к ней, тем ярче встает перед ним образ этой славной девушки. С новой силой оживает в груди все, чем он жил последнее время. Лобанович поднимается и идет дальше.
Дорога выходит из леса на гать. За гатью видны Сельцо, корчма старого Абрама, часовенка, высокие дикие груши. За деревней, подняв неподвижные крылья, все в той же позе неподдельного изумления стоят две ветряные мельницы. Учитель проходит гать, минует корчму и через несколько минут открывает дверь и входит в кухню.
Возле печи с ухватом в руках стоит сторожиха, переставляет горшочек.
— День добрый, бабка!
— День добрый, паничок! — приветливо отвечает бабка. — Разве же, паничок, вы пешком пришли?
— Да, бабка, на паре своих приехал.
— Любите вы ходить, паничок. Лучше бы товарного дождались и до разъезда доехали.
Лицо у бабки озабоченное и словно чем-то опечаленное.
— Как же вам там, паничок, бог помогал? — спрашивает она.
— Хорошо, бабка. Хлопцы отлично сдали экзамены. Можно сказать, лучше всех других школ.
Бабка веселеет. Видно, и ей приятна эта новость, и она искренне рада ей. Но вскоре снова ее лицо отчего-то становится грустным, и она тихо вздыхает.
— Что ты, бабка, вроде как зажурилась чего-то?
— Нет, ничего, паничок, — отвечает она.
Лобанович идет в свою комнатку, раздевается. Следом за ним входит туда и бабка.
— Может, вам чайку, паничок, поставить?
— Поставь, пожалуй, — соглашается учитель.
— Уехала наша паненка, — уже совсем печально проговорила бабка.
Лобанович почувствовал, как сжалось его сердце. Несколько мгновений он молча смотрит на бабку. На душе у него становится тяжело-тяжело.
— Уехала, паничок, уехала! Вчера и уехала. Еще сюда забегала. "Кланяйся, говорит, бабка, своему паничу!" Уехала, паничок, — печально повторяет бабка.
— Ну что же, — стараясь казаться спокойным, говорит Лобанович. — Может, ей там лучше будет.
— Ну, пойду самовар ставить.
Бабка выходит. Учитель остается один, садится возле стола, сжимает руками голову и крепко задумывается.
Уехала!..
Он повторяет про себя это слово, стараясь вдуматься в его смысл. Обыкновенное, простое слово, а сколько горя и печали для его сердца в этом слове!
Уехала!.. Даже не простилась с ним. А как много хотел он сказать ей в эти последние дни! Почему так случилось?