Вот люди стали разговаривать со звёздами и рассказали им, что на высокой горе, вот уже много тысячелетий, сидит одинокий и всё думает о Боге, и что рядом с ним птицы и звери тоже сидят и думают о Боге.
Одна очень яркая звезда сказала людям, что взобраться на гору они сами уже больше не могут, но что она, звезда, согласна спуститься к одинокому, посмотреть на него и рассказать обо всём людям.
Когда настала ночь и небо сделалось чёрным, звезда ринулась на землю. И она увидала: от норы одинокого остались одни камни, а между ними лежали его кости, белые, и едва светились во мраке. Самого же одинокого она увидать не могла. Снова взвилась звезда на небо и рассказала людям и другим звёздам, что одинокого больше нет, а лежат одни его кости.
И засмеялись люди и назвали его глупцом за то, что до сих пор его видали и перестали его видеть.
А звёзды тихо потолковали между собой, и каждая осталась при своём свете.
Снова прошли тысячелетия.
Земля стала холодной, но холода не было, так как некому было его ощущать.
Людей не стало. Вместо них по земле клубились туманы, сталкивались друг с другом, и была на земле великая тоска. Одни звёзды по-прежнему либо тепло, либо жарко сияли на чёрных небесах.
Там также сияла и любопытная звезда и томилась она, что нет больше людей и что не с кем ей говорить. И раз взглянула она снова на холодную землю. Сперва увидала беспокойные туманы, а за ними и высокую гору, где так долго жил одинокий и всё думал о Боге, и она увидала и — одинокого.
Он не сидел больше, а стоял, стоял высоко над туманами.
Его тысячелетний лик светился ясною мудростью, и длани его были распростёрты над беспокойными туманами, и он думал, думал о Боге.
И дрогнула звезда, и пала она, но не на землю, а в бездонную пропасть времён, и в пространстве, где ей нельзя ни думать, ни чувствовать, она будет лететь вечность.
Взгляни на небо, — ты увидишь её блуждающую в великой скорби.
ЛЕСТВИЦА**
Поэма в VII главах А. Л. Миропольского
КО ВСЕМ, КТО ИЩЕТ
Как предисловие
Я хочу говорить здесь о спиритизме. Когда мне случалось поминать о нём в беседе людьми, причастными новому искусству, мне возражали: «Это неинтересно». Интересен Ницше, импрессионизм, пожалуй даже лунатизм, а спиритизм нет. Читают Плотина, прочтут записки святой Терезы, может быть о процессах ведьм, но не станут читать ничего из библиотеки по спиритизму ни Аксакова, ни Дю-Преля, ни Цёлльнера, ни Ходжсона, ни Барадюка.
Спиритизм для деятелей недавнего прошлого был нестерпим, потому что говорил о душе, для новых мистиков он ненавистен напротив потому, что всё порывается к опытным наукам. Ещё он подозрителен тем, что когда-то имел внешний успех, притом в мещанской среде, в пошлых гостиных, увлекшихся столоверчением. Все слыхали, что спириты сидят в темноте и вызывают умерших родственников, а те стучат и сообщают приторные сентенции. Легко улыбнуться самодовольно, вспомнив это, но ведь ясно, что не может этим одним быть наполнена вся литература спиритизма. Странно и смешно спорить против новой поэзии, потому что не понимаешь её. Разве не позорнее отвергать спиритизм, не зная его?
Самое ценное в новом искусстве — вечная жажда, тревожное искание. Неужели их обменяют на самодовольную уверенность, что истина найдена, что дальше идти некуда, что новая истина уже не может оказаться ложью? Неужели и «новые люди» с высоты своей мудрости будут судить всё, просто прикладывая готовую мерку: не подходит? — значит, и не нужно или неинтересно. Это будет не освобождением, а новым видом рабства. Довольно безразлично — железные цепи или деревянные колодки. Отрицать и отвергать — всегда слабость. Истина во всем и везде — её нет только в неподвижности. Созидателям нового, искателям обетованных стран, нечего прятаться за окопы и укрепления. Что если камень, отвергнутый строителями, и есть тот самый, который надо было положить во главу угла?
* * *
Современная наука, т. е. наука трёх последних столетий, впитала в себя при своём возникновении идеи Бэкона и Декарта, рационализм и механическое миропонимание. Из этого создался фон современного знания, особое «научное мировоззрение», атмосфера, вне которой наука не может дышать. Формулировав свои «законы природы», наука порешила, что ими определяется всякое существование. Мир науки — это особый замкнутый мир, вовсе не адекватный бесконечной вселенной, хотя и вместивший туманные пятна. В этом своём мире люди науки орудуют очень искусно, делают открытия и подводят итоги, но они слепы ко всему, что совершается за пределами их области. Они поставили на своём знамени: факт! — но сами на каждом шагу отворачиваются от фактов, только потому, что они противоречат их предвзятой теории. Не удивительно поэтому, что люди науки встретили спиритизм отрицанием[109].
Но господство позитивной науки проходит. Её недавнее торжество было последней вспышкой пламени, прежде чем угаснуть. Позитивная наука, «положительное знание» сведены с неправо занятого ими трона, и им указано их место — в прихожей и на улице: пусть они зажигают там электрические лампы и катают вагоны. Речь Брюнетьера о банкротстве науки свидетельствует, что это сознание разлилось уже повсюду, даже опошлилось. Люди поняли, что позитивизмом жить нельзя. Всё более страстно, всё более жадно стали они порываться к иным знаниям, к непознаваемому, к тайнам.
Эпиграфом ко всему нашему поколению можно поставить стихи Фета о «ласточке стрельчатой над вечереющим прудом»:
Вот понеслась и зачертила,
И страшно, чтобы гладь стекла
Стихией чуждой не схватила
Молниевидного крыла.
И снова то же вдохновенье
И та же тёмная струя…
………………………
Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной
Стремясь хоть каплю зачерпнуть!
Все мы порываемся за пределы, все мы жаждем вздохнуть чуждой стихией. Нам стало тесно, душно, невыносимо. Нас томят условные формы общежития, томят условные формы нравственности, самые условия познания, все, что наложено извне. Нашей душе потребно иное, иначе она умрёт. Всё ясней сознаётся, что если в мире есть только то, что видимо есть, — жить незачем, не стоит. Мы принимаем все религии, все мистические учения, только бы не быть в действительности. Даже успех анти-мистических учений гр. Л. Н. Толстого и Ницше объясняется той же жаждой. Толстой изнемог в подобных исканиях и сказал себе: «Найти нельзя, нечего и искать, всё просто: перед тобой рукоять, и качай её, а что выйдет, знает хозяин». Все изнемогшие пошли за Толстым. Ницше объявил себя врагом всему мистическому, даже духовному и идейному, как декадансу. Но еще с большей яростью напал он на всё современное. Он даже отказался от искания истины, потому что современная истина, та, которая теперь доступна человеку, ему неинтересна. Ницше поставил себе цель за пределами современности — сверхчеловека. И вот мистики пошли за Ницше, врагом мистицизма, ради этой сверхчеловеческой цели. Мальчики прошлых времён зачитывались трезвым Плутархом, потом Дон Кихотом и Робинзоном, но мы ещё на школьной скамье упивались Жюлем Верном, Фламмарионом, Райдером Хаггардом, Уэльсом, еще детьми мечтали о жизни на иных планетах. В зрелую пору нашими любимыми поэтами (любимыми, хотя, может быть, других мы ставим выше) оказались Эдгар По и Достоевский, Тютчев и Фет. По и Достоевский близки нам именно тем, что показывают возможность иных чувствований, словно уже отрешённых от условий земного. Тютчев и Фет дороги нам своим ощущением «двойного бытия» и «двойной жизни»[110]. Мы жадно исследуем всё таинственное и странное, что нашли в своих душах, спускаемся во все её глубины, чтобы хоть там «коснуться мирам иным». Мы опять обратились к сумрачным страницам «Критики чистого разума». Кант окружил познаваемое стальной стеной и силой вернул голубя, порывавшегося лететь в безвоздушное пространство, но этим только сделал искусительнее искушение. Увидав отчётливо, что познаваемое имеет грани, что за ними есть непознаваемое, мы уже не можем не сгорать от жажды прозреть в те недоступные миры.