Часов в 17 артналет по нашему району, но мы никуда не уходили и продолжали работать.
7 декабря. Воскресенье
С утра тягостная картина: в коридоре у стены, недалеко от камбуза, сидят на корточках человек 5-6 рабочих. Вторая смена (теперь уже наша) начинает работать после завтрака с 8-ми часов, а рабочие с семи часов уже сидят. В надежде, что что-нибудь перепадет им от нашего завтрака. Ведь основная, ощутимая их пища – 250 граммов хлеба. Да и в хлебе сейчас, говорят, и целлюлоза, и хлопковый жмых и какие-то еще добавки. Какой-то он плотный, сырой и непонятного вкуса. Крупы еще выдают, но не всегда, а жиров почти месяц никаких не было. Мы только две недели сидим на 300 г хлеба, но масло дают почти каждый день граммов по 40, есть и первое, и второе. Правда, порции уж больно маловаты, и через час после еды уже хочется есть, но во время работы приходится больше думать все же о деле.
Эту неделю вечер после ужина свободный, и можно не только спокойно вести записи в дневнике, но и что-то почитать. И вот сел я вечером после вечернего чая за стол с дневником. Конечно, все в кубрике знали и видели, что я пишу дневник, и, может быть, некоторые из них его читали, ведь он же в рундуке лежит. Кто уже спать собрался, кто просто на койке лежит, кто читает. За столом никого. Я пишу в тетрадь о сегодняшнем воскресенье. Заходит в кубрик Попов и садится за стол напротив меня. Смотрит, как я пишу. И вдруг говорит мне: «Выдерни этот лист!» – и показывает на страницу со вчерашней моей записью. «А это зачем?» – спрашиваю. «Выдерни, тебе говорят!» «Не выдерну». Попов хватает мою тетрадку и выскакивает из кубрика. А дело в том, что на предыдущей странице я написал о моих пререканиях с Поповым во время занятий «стрельбы» по пикировщику, наводить на который орудие мешали мостик и труба корабля. И, конечно, дал соответствующую характеристику действиям Попова. А он, по- видимому, все время читал мой дневник и, прочитав о себе весьма нелестные мои высказывания, решил изъять их моими же руками.
Минут через двадцать Попов с торжествующей физиономией вернулся в кубрик и сразу же выдвинул мой рундук. «Чего тебе там надо?» – возмутился я. «Старпом приказал принести к нему все твои дневники. Теперь тебе влепят!» – радостно пообещал он мне. «Ну и гавнюк же, Панов, твой приятель», – высказался Суворов с койки, обращаясь к Панову. Другие одобряюще загудели. «Какой же он склизский и лебезящий перед начальством», – высказался Манышин, наводчик с его орудия. Обсудив еще немного персону Попова, стали укладываться спать. А я не стал раздеваться и в ожидании вызова к старпому лежал одетый, пока уже около двенадцати не вернулся Попов и, видя, что я не сплю, сообщил, что со мною будут разбираться завтра.
8 декабря. Понедельник
После завтрака Попов, побывав у старпома и командира батареи, передал приказание последнего: посадить меня под арест – поместить в отдельную каюту, выставить около двери часового до решения СМЕРШа (или Особого Отдела), в который будут переданы мои дневники.
Каюта, в которую меня поместили, оказалась соседней с нашим кубриком, в сторону носовой части, что оказалось очень удачным – при необходимости я мог постучать в переборку в кубрик и попросить передать мне нужную мне книгу или еще чего-нибудь.
Взяв с собой несколько книг художественной литературы, учебников, тетрадку для писем и карандаш, я перебрался на мое новое место жительства.
Ни раскаяния, ни тревоги о случившемся я не испытывал, т.к. не чувствовал за собой никакой вины. И слово «СМЕРШ» меня не пугало, ведь я уже побывал в Большом сером доме на Литейном, и ничего страшного там со мной не случилось. И теперь я чувствовал себя не только невиновным в чем-то, но напротив, безвинно арестованным по кляузному доносу Попова.
Но все же в первый день под арестом я что-то не мог ни на чем сосредоточиться. От учебников что-то нос воротило, художественная литература не читалась. Провалялся большую часть дня на койке, много спал, благо никто не мешал и никому до меня не было дела. Мою порцию обеда и ужина передавали ребята из кубрика, т.к. моя порция шла в бачок нашего кубрика.
От наших узнал, что наш военком Шкляр нашелся, точнее, нашли то, что от него осталось. Оказывается, 3-го числа по дороге в политотдел, на улице Римского-Корсакова, которая тянется фактически от проходной завода Марти и далее по правому берегу канала Грибоедова, его в клочья разнесла взорвавшаяся неожиданно бомба замедленного действия. Такие бомбы, с часовым механизмом и взрывателями замедленного действия, немцы начали сбрасывать с начала ноября. Некоторые из них специальные команды успевали обезвредить, вынув часовой механизм и взрывное устройство, а некоторые не успевали или не находили своевременно. По собранным останкам определить, кто погиб, не удалось, но помог его пистолет – по его номеру удалось узнать хозяина пистолета и сообщить на корабль только на пятые сутки.
11 декабря. Четверг
За прошедшие еще два дня моего ареста ничего знаменательного не произошло. Во всяком случае, в памяти моей не сохранилось, а писать дневник в этих условиях я, конечно, не мог. Начальство еще не разобралось с отобранными дневниками. Зато написал письмо домой, конечно, не сообщив, что со мной случилось.
Позавчера к нам прибыл новый военком – старший политрук Громов, тоже из запаса. Позавчера же днем я увидел в иллюминатор, что около нашего правого борта какой-то буксир колет лед. А вскоре какой-то другой буксир подвел к нашему правому борту эсминец, который встал на расстоянии 3-4 метра от нашего борта, перекинув к нам носовые и кормовые швартовы и свою сходню перед нашим спардеком. Это, оказывается, был «Стойкий». Долго ли он будет нашим соседом – неизвестно. А сегодня мне сообщили, что меня поведут к следователю. Сопровождать будет тот, кто меня сегодня охраняет. А вот кто это был, не вспомнил.
После обеда надели шинели и пошли, как приказано: я впереди в шинели без ремня (признак арестанта), а конвоир сзади в трех шагах с винтовкой наперевес. И так всю дорогу. Сначала мне было жутко стыдно: что думают обо мне встречные? Ведь меня ведут под винтовкой, как арестанта, совершившего какой-то тяжкий проступок. Но вскоре я увидел, что редким встречным не до меня. С трудом передвигаясь, с какими-то сумками или ведерками, они медленно шли – кто за водой к проруби в канале, кто в магазин за пайком.
Наверное, с конца октября я не был в городе. Хотя тогда он уже был второй месяц в блокаде, однако это был живой город: озабоченные, но живые люди, живые улицы, т.к. по ним ходили трамваи, автобусы и троллейбусы, дымились трубы заводов и котельных. А сейчас город был не живой. Полуживой. Засыпанные снегом улицы практически не убираются. На проезжей части – колеи от колес редких автомашин, на тротуарах – тропинки, вытоптанные редкими пешеходами. Тоненькие, как ручейки в переулках, они расширяются, впадая в улицы, и становятся еще шире на больших проспектах.
Больших разрушений не попадалось на нашем пути. Изредка разрушенные бомбами от крыши до тротуара части больших домов, пробоины в стенах домов от снарядов, во многих домах окна забиты фанерой, а на сохранившихся стеклах сереют бумажные кресты по диагонали окон.
Куда меня ведут, я не знал. Моему конвоиру, видимо, приказано было не говорить, и он всю дорогу молчал. По давно нечищеной от снега улице Римского-Корсакова (на одном углу этой улицы я видел другое название: «Екатерингофский проспект». Наверное, недавно сменили это немецкое название) вышли к Крюкову каналу и, повернув налево, прошли Театральную площадь и через Поцелуев мост, мимо флотского полуэкипажа, на площадь Труда. Тут-то все места мне были знакомы. На Театральной площади и около полуэкипажа обогнали три «упряжки» – по две женщины, которые медленно везли небольшие санки, на которых было по одному привязанному к санкам покойнику. Судя по величине – взрослому. Лица были чем-то завязаны, и по ним не определить. А один труп везли на листе фанеры: двое тащили за веревку, а одна палкой упиралась сзади в фанеру, толкая ее.