Заметив погоню, транспорт изменил курс: он направился к мосту через пролив, под защиту его береговых батарей и немецких катеров-охотников, которые всегда рыскали около переправы.
Первым настиг транспорт катер под командованием адъютанта Бережного. Пулеметной очередью были убиты капитан транспорта и штурвальный. Через несколько мгновений палуба транспорта опустела. Катер Бережного пришвартовался к транспорту, и минеры быстро и ловко закончили свою работу. Но, очевидно, немецкий радист успел подать сигналы тревоги. И по морю уже мечутся лучи немецких прожекторов. Они скрещиваются на транспорте, все еще продолжающем идти к мосту, и вырывают из темноты ночи два маленьких катера, снующих около корабля.
Тотчас же, оставляя за собой буруны белой пены, бросились на помощь транспорту немецкие катера-охотники и открыли огонь немецкие батареи.
Круто развернувшись, Бережной отдал приказ уходить. Но на катере адъютанта неожиданно заглох мотор. Бережной подошел к товарищу и послал к нему своего машиниста, опытного тракторного механика.
Считанные минуты длилась починка. Немецкие прожекторы по-прежнему держали катера в пересечении своих дрожащих голубых лучей, и все яростнее били береговые батареи. Вздымая водяные столбы, вокруг рвались немецкие снаряды, на палубах катеров падали убитые и раненые, а резкий северо-восточный ветер гнал катера к мосту, под дула немецких орудий.
Мотор на втором катере, наконец, заработал. Можно уходить. Но было поздно: катера оказались в ловушке. Сзади, отрезав им путь в море, широкой дугой неслись немецкие «охотники». Справа и слева гремели береговые батареи.
Выхода из кольца нет. И вот тогда-то, очевидно, Бережной вспомнил свой последний разговор со Славиным о немецкой подводной переправе.
— На таран! — приказывает он.
Кирилл Степанович видел с берега эту стремительную атаку.
Впереди полным ходом, как-то нелепо виляя из стороны в сторону, идет немецкий транспорт: он лишился управления, но машины его еще работают. Догоняя его, неслись наши катера, залитые ослепительным светом.
У штурвала переднего катера стоит Бережной: его рулевой убит. Оба катера сидят очень низко, в пробитые борта хлещет вода, но механики выжимают все, что можно, из своих моторов, и катера несутся к мосту, оставляя за собой белую пену. Вокруг них подымаются и спадают фонтаны разрывов…
Первым достиг подводного моста немецкий транспорт. Он наваливается на него своей темной громадой. Раздается взрыв: это рвутся мины, заложенные на транспорте Бережным. И почти одновременно, справа и слева от транспорта, в мост врезаются наши катера.
Три взрыва сливаются в один. Он разрывает на части мост, разбрасывая в стороны деревянные части понтонов и сталкивая в воду тяжелые бронированные плиты. Лучи прожектора скользят по волнующейся поверхности воды. Стреляют береговые батареи…
* * *
На рассвете девятого октября немцам был нанесен решающий удар: прорван последний рубеж, прикрывающий подступы к узкой полосе косы Чушка, и наши войска выходят к берегам Керченского пролива.
Немцы мечутся на песчаной косе. Обезумевшие от ужаса, они бросаются в море, цепляются за обломки барж…
* * *
Одиннадцатого октября мы вышли на оконечность косы Чушка.
Рядом со мной стояли Славин, Кирилл Степанович и десяток его бойцов.
Впереди, на западе, смутно виднелся берег Крыма, еще занятого немцами. А здесь, на песчаной отмели, лежали немецкие трупы — на последнем метре таманской земли.
— Смотри, — негромко проговорил Славин, — как судорожно сжаты пальцы у этого немца. Он захватил горсть нашей земли и, кажется, хочет унести ее на тот свет.
Рядом лежал еще один немец — головой в воде, нога поджата, руки раскинуты. Пуля настигла его в момент панического бегства. И он так и замер на песке в позе трусливого бандита и вора, бегущего от карающей руки разгневанного советского народа.
Эпилог
Есть у меня фотография, сделанная в день возвращения отряда в Краснодар.
Фотокорреспондент снял меня и Елену Ивановну около нашего опустевшего дома. Мы стоим в полном партизанском облачении — в кожанках и высоких сапогах, с автоматами, полевыми сумками, биноклями.
Каждый раз, когда я смотрю на эту фотографию, у меня невольно холодеет сердце: вспоминаю, как мы долго не решались в тот день подняться по каменным ступенькам на террасу, войти в пустые, разграбленные гитлеровцами комнаты…
Я смотрел в окно, боясь встретиться взглядом с Еленой Ивановной. А она молча обходила комнаты, рассматривала случайно уцелевшие вещи. Вот полочка, висевшая в комнате Гени, вот рамка с разбитым стеклом — в ней акварель Евгения, изображающая кубанскую станицу…
Елена Ивановна села на табуретку, разрыдалась. Ничего, пусть поплачет, это хорошо. Растаял наконец лед внутри, пришли облегчающие слезы…
Да, наш дом был пуст… Вот когда мы остались одни со своим горем!
Так думалось нам в первые дни возвращения. И это было очень страшно и очень горько. Но скоро мы с Еленой Ивановной поняли — а это самое важное и дорогое! — что мы не одни.
Нет, мы не одни! С нами весь наш народ — добрый, душевный советский народ. И наше горе — его горе. Десятки, сотни, нет, тысячи людей протянули нам руку братской помощи и дружбы, обратились к нам со словами любви и сочувствия. И это вернуло нас к жизни.
Помню, с невольным душевным смятением думал я о том, как мы скажем Маше о гибели Евгения. До нее доходили слухи, что Евгений тяжело ранен, но о смерти его она ничего не знала. Щадя жену, я решил сам рассказать обо всем Маше. Но Елена Ивановна в свою очередь считала, что это ее дело, и пока я раздумывал, как лучше подготовить Машу к страшному известию, она отправилась к Маше и все ей рассказала. Общее горе еще сильнее сблизило нас. Маша часто бывала у нас с дочкой, которая внесла много света и радости в нашу осиротевшую семью.
Нашлась старшая дочь Валентина — Эмма, она уже вышла замуж за инженера-механика, они живут в Куйбышеве с сыном Костей и дочерью Леной — нашими правнуками.
Побывал я на двадцать четвертом километре — там, где погибли наши сыновья.
Так же, как и в ту памятную октябрьскую ночь, стояли здесь тополя вдоль полотна дороги, ветер шумел в их вершинах, перекликались птицы в кустах.
Место взрыва я нашел легко: на земле, уже густо одетой травой, лежали обгорелые доски, исковерканные железные листы и рамы. Но могилу сыновей я долго не мог найти. Бродил я в густом кустарнике, продирался через заросли колючего терна, снова возвращался к месту взрыва — все напрасно.
И только в сумерки я увидел в кустах какие-то лоскутья, выцветшие под дождем и солнцем. Это были обрывки комбинезона Гени. Я узнал их.
А рядом — маленький бугорок земли. Орешник протянул над ним ветки, одетые молодой листвой, и на бугорке буйно росла свежая весенняя трава…
Шестнадцатое мая 1943 года, полдень…
Тысячи людей пришли в этот день в последний раз проводить наших сыновей.
Решено было перенести останки их в Краснодар и торжественно похоронить.
Два гроба медленно плыли на руках. За ними двигались соратники Евгения, отважные кубанские партизаны, овеянные славой недавних боев за Родину, шли друзья Гени, юные школьники, комсомольцы.
Был короткий траурный митинг. Два гроба опустили в могилу. Прогремел троекратный салют.
А в высоком синем небе кружились боевые самолеты. Отдав погибшим воинский долг, они взяли курс на запад, чтобы там, над болотами и плавнями Тамани, куда отодвинулся фронт, продолжать великое дело борьбы за свободу и честь отчизны, дело, за которое отдали жизни братья Игнатовы. Там же похоронен и секретарь Краснодарского горкома партии Марк Апкарович Попов — один из зачинателей партизанского движения на Кубани. Позднее, в 1949 году, здесь был похоронен и безвременно умерший начальник штаба партизанского движения Юга, первый секретарь Краснодарского крайкома партии Петр Януарьевич Селезнев.