Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но разговор принимает неожиданный поворот — призвание искусства, что оно несет людям? Способно ли оно раздвинуть пределы мира, данные человеку природой? А коли способно раздвинуть, то примет в эти пределы нечто такое, что могло пройти мимо человека? Наверно, главное достоинство искусства — его способность объять неоглядность жизни, создать иллюзию, что мы родились где-то в пору Возрождения, а может быть, в эпоху ранних христиан, а возможно, в те далекие языческие времена, которые мы привыкли обозначать лаконичными «д.н.э. — до нашей эры». Представьте, что мы не читали книг и наша жизнь, как резинка, которую мы только что растянули, сократилась до ее обычных пределов, — как это бедно и скучно! Магия книги безбрежна, ее влияние так велико, что впору ей обскакать полет фантазии. Вот Чехов — влияние, которое он способен оказать на наши души, огромно, хотя он всего лишь дает снимок жизни, оставляя читателю высказать свое мнение по существу поступка. Как можно подумать, в натуре Саррот есть нечто чеховское: его сдержанность, его душевная чистота, его сочувствие человеческой боли. Она все время оглядывается на Чехова, фиксируя внимание на поступках, на которых может задержать внимание только она. Наверно, характерно, что, оттолкнувшись от знаменитого «Их штербе» — «Я умираю», произнесенного Чеховым в смертную минуту, Натали Саррот написала этюд-исследование, в котором пыталась постичь личность писателя.

И вновь, как некогда на Пятницкой, Натали Саррот заговорила о своем желании написать книгу, поводом к которой могла послужить известная пора ее жизненного пути, — мне казалось, что настал момент спросить ее о событии, с которого этот путь начался.

— У этого события был свой финал, — заметила Наталья Ильинична. — Когда царское посольство в Стокгольме выступило с требованием о выдаче дяди, он получил телеграмму из России, которая заставила его покинуть Швецию. Телеграмма была подписана женщиной, которую он любил, — речь шла о свидании где-то в Европе. Как оказалось позже, женщина эта никакой телеграммы не давала — депешу инспирировала царская тайная полиция с целью выманить дядю из Швеции. Когда корабль пришел в Гавр, дядю нашли в каюте мертвым, — очевидно, смерть дяди входила в планы тех, кто направил ему телеграмму, заставив покинуть Швецию...

Натали Саррот удалось осуществить свой давний замысел написать книгу, в которой воссоздан кусочек ее жизни, а именно детство. В этой книге есть несколько строк, которые перекликаются с тем, что я только что рассказал, — они относятся к героической поре, с которой начался наш век. «Когда я смотрю на этих женщин и мужчин... уже немолодых, немного грустных и усталых, я думаю, что, глядя на них, никто бы не догадался, до чего незаурядны эти люди, какие они необыкновенные — революционеры, герои, которые, не дрогнув, шли навстречу самой страшной опасности, противостояли царской полиции, бросали бомбы... Они шагали «по этапу», в кандалах, в далекую Сибирь, их запирали в казематах, приговаривали к повешенью, а они спокойно встречали смерть, готовые, когда окажутся у подножья виселицы, крикнуть в последний раз: «Да здравствует Революция! Да здравствует Свобода!»

И самое последнее. Где-то в феврале 1967 года я получил от Саррот только что изданную издательством «Галимар» ее пьесу «Молчание». Разумеется, мне было дорого лаконичное «На дружескую память», но, пожалуй, не менее дорога подпись: «Наталья Саррот». Да, вот это русское «Наталья» сказало многое мне и, наверно, еще больше тому, кто это написал.

ПРИСТЛИ

Они отпустили машину, как только та въехала в пределы живописной Пятницкой, и пошли в редакцию пешком. Прохожие, идущие им навстречу, невольно останавливались и провожали их взглядом, в котором была пристальность. Действительно, в облике англичан было нечто такое, что могло обратить внимание. Ноябрь в Москве был теплым, и Пристли мог снять демисезонное пальто, предусмотрительно подбитое теплой подстежкой, обнаружив твидовой костюм, по всему дорожный, не очень мнущийся, с сорочкой, грубо разлинованной синей полосой и украшенной под подбородком темно-бордовой бабочкой, заметно крупной, какие носят разве только в театре. Миссис Джакетта Хоке была в строгого покроя костюме, из-под которого выглядывала ярко-белая блуза, чей распушенный воротник охватывал шею на манер жабо. Нельзя сказать, что на старомодной Пятницкой чета Пристли выглядела своеобычно, но она заметно обращала внимание — в их костюме была броскость, может быть театральность, как могло показаться, дань многолетним связям английской четы с театром. Впрочем, тут необходима существенная оговорка: с театром был связан Джон Бойтон Пристли, связан прочно. Наш зритель помнит его остросюжетную пьесу «Опасный поворот», удержавшуюся на московской сцене много лет. Известны были и другие его пьесы: «Время и семья Конвей», «Семья инспектора». Написанные по классическим законам комедийного жанра, они были хороши своей интригой и смотрелись поистине с захватывающим интересом. У нас были известны военные романы Пристли, в частности «Дневной свет в субботу», «Трое в серых шинелях», «Затемнение в Гретли», в которых была сделана попытка показать сражающуюся Великобританию, но романистика Пристли заметно уступала его драматургии. Впрочем, это признавал и сам Пристли — он полагал, что прежде всего он драматург. Но рядом с ним была Джакетта Хоке, его друг и супруга, человек, работающий едва ли не в противоположной сфере и, как могло показаться, по-своему обогащающий Пристли. Джакетта — человек немалого литературного таланта, она — археолог, автор книг, в которых первоприрода земли соотнеслась с первосутью вселенной, в частности солнцем, — впрочем, мы еще будем иметь возможность вернуться к своеобразному творчеству Джакетты Хоке и во время беседы, которая нас ожидала на Пятницкой, и позже, когда я был в гостях у семьи Пристли в их доме у площади Пиккадили в Лондоне. Итак, чета Пристли прошла добрую половину Пятницкой и остановилась у вывески «Иностранная литература» — по-своему громкое имя журнала не очень-то соответствовало скромному виду особняка.

— Это и есть редакция? — спросили они.

— Да, это и есть редакция.

Как могло показаться, гости были приятно поражены, когда, войдя в кабинет редактора, обнаружили, что он едва ли не полон: встреча с Пристли собрала немалый круг московских прозаиков, поэтов, литературоведов — по крайней мере, на ней был широко представлен мир литераторов, интересующихся английской словесностью, разумеется, в тех пределах, в каких мог вместить дом на Пятницкой. По всему, интересы английских гостей обнимали длинный ряд проблем английского искусства, — очевидно, некоторых из этих проблем призвана была коснуться предстоящая беседа. Как мы могли заметить, сам Пристли имеет обыкновение уходить от спасительного компромисса, обращаясь к достаточно острой постановке вопроса, поэтому можно было ожидать, что разговор о современном английском искусстве обретет отнюдь не миролюбивые тона. Речь зашла о молодой английской прозе, и Пристли не утаил иронии.

— Нет слов, все они хорошо начали! — воскликнул Пристли. — Но потом достоинства их вещей... улетучились! Да, представьте, взяли и улетучились! Это произошло столь внезапно, что потребовалось время, чтобы разобраться: что же произошло? В самом деле, что произошло? Не без труда я установил, что авторы все отрицают, ни во что не верят, а когда нет веры, нет подлинного гнева, тогда вы думаете только о себе... Иначе говоря, произведение построено только на отрицании. Ну, разумеется, это противно здравому смыслу, и признать это успехом писателя, даже потенциально способного, нельзя...

— А что вы думаете о вашей поэзии? — образовавшаяся пауза была заполнена мгновенно — разумеется, этот вопрос задал поэт.

— Я читаю мало стихов... — признался гость. — Единственно, кого я помню, это Элиота, но что можно сказать о человеке, который бросил родную страну и поселился в другой, однако вознамерившись остаться поэтом? Но я человек справедливый и готов признать: Элиотова поэма «Бесплодная земля» захватила умы и пользовалась успехом. Вместе с тем у меня тут свой взгляд, который могут разделить не все. Убежден, что человек должен жить на земле, которая его породила, тогда его силы обнаружатся в полной мере. Если же он переселился в другую страну, отдал себя иному гражданству и пошел так далеко, что, как это было с Элиотом, принял даже иную веру, он не убережет дара, данного ему богом. Но крайней мере, он перестает быть выразителем нации, которая его вызвала к жизни, на новой земле он не сможет возразить, когда надо возразить, ни возвысить бунтующий голос, он обречен на хвалу всего, что его окружает, и это, согласитесь, худо.

86
{"b":"241601","o":1}