Два слова об этой книге. Не знаю, интересен ли будет специфический материал работы профессора Щербины читателю французскому, но убежден, что книга эта оставит свой след в тех работах Труайя, в которых присутствует Кубань и обнаруживается автобиографическое начало. В своих исторических оценках эта работа не бесспорна, но она дает необыкновенно живую картину рождения города на благодатных просторах Северного Кавказа, города, становлению которого во многом способствовала деятельная энергия здешнего армянского населения. Книга эта тем более интересна, что по важнейшим вопросам автор высказывает свое мнение и фактам сопутствует психологический анализ.
Анри Труайя — значительное явление современной французской прозы. Даже то немногое, что переведено у нас из произведений Труайя, — романы «Снег в трауре», «Семья Эглетьер», «Анна Предайль» — свидетельствует об этом убедительно. Нашему литературоведению, изучающему современную французскую литературу, еще предстоит раскрыть существо того, что несет с собой многогранное и объемное понятие — проза Труайя. В наших общих интересах оплатить этот долг. Французская критика относит Труайя к художникам флоберовской школы, если учесть, что эта школа в свою очередь соединила достоинства французского и русского романа XIX века. Кстати, достоинство Труайя как художника состоит в том, что он воспринял традицию русского романа не только через литературу французскую, но и непосредственно через литературу русскую. Но писатель принадлежит к тем мастерам французской прозы, для которых, подобно Франсу и Роллану, язык классической прозы века минувшего имеет ценность лишь в той мере, в какой он способен органически слиться с современным языком. Именно поэтому язык Труайя сохранил те действенность, живость, пластичность, которые необходимы ему для показа современной французской жизни и без которых писателю трудно было бы говорить со своим современником. А писатель умеет говорить со своим требовательным современником и, так мне кажется, высоко ценит его внимание к своим произведениям: в кругу первых французских имен Труайя один из самых читабельных писателей, и каждое новое произведение писателя — заметное событие французской литературной жизни. Объяснение этого я вижу в способности художника проникнуть в тайники жизни, глубоко и всесторонне исследовав их, в его умении рисовать картины бытия и конечно же лепить характеры.
Во время последнего приезда Мориса Дрюона в Москву у меня была с ним большая беседа о Труайя. Дрюон — коллега Труайя по академии, он следит за развитием творчества автора «Семьи Эглетьер» много лет и, есть основания полагать, знает это творчество. Дрюон назвал Труайя истинным знатоком и исследователем жизни, человеком, могуче заявившим себя в столь разнообразных сферах, какие редко способно объять одно лицо. Дрюон обратил внимание на характерную черту богатой натуры Труайя. В самом деле, не часто в одном лице соединены романист и ученый такого масштаба, какой являет сегодня фигура Труайя. Романы Труайя независимо от того, где и в какую эпоху происходит их действие, представляют собой энциклопедию современной жизни. Именно как широкая картина сегодняшней жизни эти романы станут предметом анализа для будущих знатоков творчества писателя, — по крайней мере, так видится это мне. Что же касается трудов писателя о великих мастерах русской словесности — Пушкине, Лермонтове, Толстом, Достоевском, то труды эти принятые критикой как романы-монографии, на самом деле являются и работами ученого-литературоведа, в которых с немалой силой сказался исследовательский талант Труайя. Возможно, наша литературоведческая наука склонна в отдельных вопросах полемизировать с Труайя, но она не может не воздать должное его познаниям, исследовательскому дару, его неизменному интересу и любви к непреходящим ценностям русской литературы.
Так или иначе, а перед нами, повторяю, крупный писатель, чей труд окажет свое влияние на литературу. Нам приятно свидетельствовать все это тем более, что созданное Труайя питают истоки, нет, не только родословные, но и во многом духовные, которые берут начало на отчей земле писателя.
САРРОТ
Это было в самый разгар полемики о судьбах романа.
В Ленинграде собралась конференция, на которую съехались лучшие наши прозаики.
На все лады перепевались тезисы, которые были рождены нашим смятенным веком: роман архаичен по своей форме, в нем нет лаконизма и темпа современности, его язык безнадежно устарел, роман не отражает всего, что добыло искусство нашего времени, он глух к новшествам кино, телевидения, театра.
Оставалось архаике романа века минувшего противопоставить современное романное искусство, и это событие не заставило себя ждать: новый роман. Однако что лежит в его основе?
Роман, отданный власти потока сознания, роман, рассыпающийся на фрагменты, сомкнутые между собой не столько именем героя, сколько его едва заметными признаками, роман, построенный на емкой афористичной строке, роман, в котором действие вытеснено не столько развитием интриги, сколько настроением.
Приверженцы этого романа собрались в своеобразный круг единомышленников, но этот круг принято называть школой.
Во главе школы мэтр французской прозы — Натали Саррот.
Признаться, мне проза Натали Саррот напоминает Юрия Олешу времен «Зависти», сказать «напоминает», наверно, сказать сильно. Олеша конкретнее, его сюжет ощутимее, образная система его произведений зримее, само произведение в большой мере заземленное, но, как однажды мне сказал Петр Андреевич Павленко, у Олеши есть нечто французское — если он имел в виду словесную вязь, чуть призрачную, то до «школы нового романа» тут недалеко.
И вот у нас на Пятницкой в редакции «Иностранной литературы» неожиданный гость — глава прославленной школы Натали Саррот.
Кабинет редактора, где обычно происходят наши встречи, набит до отказа. А тут еще сюрприз, не назову ого неожиданным, но в нем, как и каждом сюрпризе, когда он становится явью, есть известная внезапность: Натали Саррот говорит по-русски. Да, на чистейшем русском языке, напрочь исключающем французский акцент.
— Если быть точной, то я Наташа Черняк на Иваново-Вознесенска, а в Париж я попала в связи с делом дяди — я говорю об известной в начале века истории нападения на петербургский банк в Фонарном переулке, впрочем, мы еще будем иметь возможность поговорить об этом...
Она это сказала как бы между прочим, и каждый из нас воспрял: Петербург, начало века, Фонарный переулок — что-то не совсем ясное, но неординарное замаячило в памяти. Короткая реплика Натали Саррот обещала куда как увлекательное — хотелось дождаться минуты, когда наша гостья сумеет вернуться к этой мысли.
А между тем наша беседа продолжалась — эти первые минуты хороши, чтобы понаблюдать гостью: то, что можно увидеть в эти минуты, потом не увидишь. Небольшая женщина, радушная, с нерезкими манерами, склонная больше соглашаться, чем возражать, больше слушать, чем говорить, больше наблюдать своих собеседников, выразив любопытство и одновременно не скрыв откровенного согласия, которое вызвал собеседник, согласия, а возможно, признательности. Все это она делает мягко, не обнаруживая отрицания или тем более возражения.
— Если ты утверждаешь новаторство, оно должно быть понятно тем, кому ты его адресуешь. Самое страшное, когда тебе говорят: «Непонятно, решительно непонятно!» В этом горько признаться, но первая книга встретила холодный прием, от нее просто отвернулись. Для второй книги нельзя было найти издателя, хотя она открывалась предисловием Жана-Поля Сартра. Издатели, словно сговорившись, дали понять мне, что в мои «Тропизмы» здравый смысл лишен возможности проникнуть, что это бессмыслица, больше того, бред. Наверно, и третью мою книгу ждала такая же судьба, если бы я не изменила тактику. Не меняя творческого метода, я решила выступить со своеобразным манифестом, при этом обратиться не только к читателям, но и к критикам, декларировав свои принципы. Короче, апеллируя ко всем, кто интересуется литературой, я стремилась ответить на вопрос: почему мои произведения обрели нынешнюю форму, почему я пишу так, а не иначе. И вот что интересно: я почувствовала, что это мое обращение нашло слушателей, что отныне я не была, как прежде, обречена на одиночество — меня слушают... Как мне кажется, я не стала писать иначе в сравнении с тем, как писала прежде, но у меня вдруг возник круг читателей, чего прежде не было... Впрочем, наверно, не во всем я оставалась на старых позициях, но не думаю, чтобы я шла тут на значительные компромиссы... или тем более уступки. Одним словом, я почувствовала, что стена глухая стала внимать, больше того, я даже приметила в ней признаки дара речи... Теперь мне следовало не жертвуя тем новым, что я хотела понести в среду читателей, а главное, не жертвуя принципами, развить это новое — я это сделала...