Вот и сиди, и жди. Правильно говорят, что хуже всего на свете ждать и догонять. А когда приходится ждать смерти… совсем плохо! Да, смерти, незачем себя обманывать.
— Стрелять до последнего, живыми не сдаваться! — сказал я своим товарищам тоном приказа. Потом подумал и добавил: — Оставить по одному патрону для себя.
— Есть, товарищ комиссар.
И снова все замолкли. Странный наступил перерыв. Мы перевели дух, приникли к холодной земле, но успокоиться не могли. Напряжение не ослабевало ни на минуту. Такое бездействие тяжелее боя… А мысли бегут… Вспоминается… Почему перед смертью вспоминается так много, и многое — непонятное раньше — становится таким ясным?.. Я словно раздвоился. Гляжу из-за дубового косяка в неприкрытую дверь сарая, вижу белый снег, черный забор и над ним колеблющиеся отсветы выстрелов и яркие ниточки трассирующих пуль. Я не пропущу, я замечу любое движение противника. А где-то внутри меня, словно стремительно развертывающиеся кадры киноленты, встает и давнишнее, и настоящее. Все вместе. Я не боюсь смерти. Сколько раз встречался с ней лицом к лицу. И в своих товарищах я уверен. Но мы знаем коварный замысел врагов. Они хотят взять нас живьем. Будут с тебя кожу сдирать или повесят, как говяжью тушу, подцепив железным крюком за челюсть (так повесили хорошего партизана полтавчанина Шевченко). Радоваться будут твоим мучениям: «Поймали комиссара!» Но это им не удастся!.. И укоризненный голос говорит мне: «Сам виноват!» Суровый укоризненный голос. Да ведь это звучит в моей памяти голос старого учителя и друга комиссара Чепыженко из Чонгарской дивизии! Я совершенно ясно представляю себе его лицо, вижу, как он качает головой: «Ну, Антон, попал! А разве я не учил тебя еще в тридцать третьем году? Ты был и пионером, и комсомольцем и стал коммунистом. И везде тебя учили. От бойца ты вырос до комиссара. Сам учишь других. Разве можно простить тебе такую оплошность? Раззява!» Да, гак он и говорил, бывало, наказывая и выручая меня. И сейчас бы ты выручил меня, дорогой учитель, и опять повторил бы это обидное слово «раззява». Вот и Батя тоже твердил мне, и совсем недавно, о бдительности: «Ваша доверчивость — большой недостаток. Погибнуть — дело не сложное. Смелость без ума — не велика сума». Ох, как бы мне сейчас попало от Бати!.. А в самом деле — что он скажет о нашей гибели? Ведь он даже не узнает, как это произошло, кто нас предал. Сергей использует мою записку как оправдательный документ. Он и Батю может заманить в такую же ловушку… Нет, этого не будет! Надо хоть какую-то весточку послать. Пусть и Батя, и все наши товарищи услышат правду. Пусть и наши далекие семьи, и наши дети узнают, что мы не попусту пропали, что мы погибли в бою, как подобает советским солдатам, не сложив оружия… Пошарив в кармане, я вытащил пачку денег, тридцаток, и вдруг мне пришло в голову, что именно на тридцатке и надо написать: другую бумажку затопчут, не посмотрят на нее, а тридцатку и затоптанную обязательно поднимут, а значит, и прочтут.
«Батя, нас предал Сергей. Держим бой. Будем биться до последнего патрона. Живыми не сдадимся. Прощайте!»
Написал и бросил тут же в сарае; потом — на другой тридцатке, потом — на третьей: какая-нибудь из них попадется в руки наших друзей.
Мы не переставали следить за врагами сквозь щели сарая.
На белом фоне сугробов видно было, что полицаи прошли двором в хату. Должно быть, обыскивали ее и вернулись обратно во двор. Держась на приличном расстоянии от двери сарая, Сергей прокричал:
— Сдавайтесь, ребята! Вас четверо, а против вас — восемьдесят четыре человека. Что вы будете умирать за большевиков? Если вы сдадитесь, вам все простят. Вам хорошую работу дадут.
Голос его срывался, должно быть, от страха, а слова подсказывал Корзун, угрожая ему пистолетом. Мы молчали, и предатель, обращаясь уже не к нам, негромко произнес:
— Я вам говорил. Комиссар живым не сдастся. И остальные такие же заядлые.
Полицаи снова начали стрельбу. А мы лежали, притаившись, на земляном полу и не отвечали ни на слова, ни на выстрелы.
Враги решили перехитрить нас. В нашем сарае, только в другой стороне, стояла корова вдовы Соколовской. Полицаи воспользовались этим: сунули в руки старухе фонарь, послали ее вперед, якобы за коровой, а сами за ней, с гранатами.
Разгадать этот нехитрый маневр было легко. Я приказал своим:
— Приготовить гранаты. Будем прорываться.
Как только передний полицейский подошел шагов на пять, Куликов выстрелил в него из пистолета, а я, распахнув дверь сарая, выскочил наружу.
— За Родину! Смерть предателям! Ура!
Куликов и Сураев бросились следом за мной.
Полицейские сразу очистили двор, а мы, стреляя на ходу, выбежали из ворот. Я бросил вслед убегавшим одну гранату, потом вторую и был уже посреди улицы. Но пулеметы противника ударили с обеих сторон. Сураев упал, и мне пришлось вернуться.
— Сураев, ты жив?
— Жив.
— Ну, ползи назад.
А сам я задержался во дворе, чтобы захлопнуть ворота, благо у них была только одна створка. Опомнившиеся полицаи снова усилили огонь, бросали через забор гранаты, но теперь им почти не было видно двора; только калитка оставалась незакрытой.
Возвратившись в сарай, я увидел, что товарищи мои приуныли. И было отчего. Прорваться не удалось, патронов оставалось по одной обойме, гранат не осталось вовсе. А как бы они были нужны нам! Что будем делать без них?.. С гранатой в руке партизан бросается на десяток противников, и враги бегут от его грозного оружия. Так случалось не раз, и ярким примером этого была последняя наша вылазка. Но без гранат…
[стр. 86–87]
И вдвоем мы начали мастерить второе чучело, собирая для этого всякое тряпье, которое попадалось под руки. Немного помешал нам поросенок, оставшийся в хате. Он вдруг завизжал в своем углу, и это вызвало со стороны полицаев новую волну огня.
Закончив работу, мы выставили оба чучела во двор, прислонив их к стене хаты. Одно из них опустилось на завалинку. В полумраке лунной ночи, да еще на большом расстоянии, полицаи примут чучела за людей.
С нами был запас рукописных листовок о разгроме немцев под Москвой и о взятии советскими войсками Ростова. Они предназначались для распространения в Чашниках, Черее, Лукомле. Теперь весь этот запас мы разбросали по хате, во дворе и по сараю. То же сделали и с тридцатками, на которых я написал послание Бате. Пусть хоть, одна листовка, хоть одна записка ускользнет от внимания предателей и попадет в руки честных советских людей.
Уходя из хаты, я показал Сураеву батарею пустых бутылок.
— Забирай. Это будет у нас вместо гранат.
Оставалось выполнить главную и самую трудную часть моего плана: пока полицаи со стороны улицы будут воевать с чучелами, нашими безответными помощниками, мы пробьемся к озеру через огороды, где стоит только один вражеский пулемет.
Время дорого. Пятый час. Мы уже девять часов в окружении. Скоро начнет светать, на помощь полицаям подойдут немцы, тогда нам не сдобровать. Надо прорываться. Но — луна, предательская луна. Как она надоела нам! Как мы ее проклинали в эту ночь! Висит вверху, и хоть бы облачко! Только изредка будто бы легкий туман застилает ее яркий серебряный диск.
Выбрав удобный момент и скрываясь в черной тени, которую бросает сарай, мы перелезаем через забор. Огонь не прекращается, и это к лучшему: занятые своим бестолковым делом, враги не замечают нас… Скорее!.. Пора!.. И мы рванулись в отчаянную атаку, расходуя последние патроны и бросая бутылки в пулеметный расчет.
Нападение было внезапное, да к тому же одна из бутылок ударилась о пулеметный ствол и разлетелась вдребезги перед самым лицом первого номера. Ошеломленные полицаи бросились наутек. А когда они опомнились и когда их сподвижники на улице догадались о нашем бегстве, мы уже миновали огороды, скатились с крутого берега и мчались что было сил по Лукомльскому озеру, по твердому снежному насту.
— Врассыпную! — кричал я на бегу. — Не сбивайтесь в кучу!
Пули свистели над нами, на белом фоне озера мы представляли хорошую мишень, и все же ни одного сколько-нибудь серьезного ранения не получили.