— Ты, наверно, злишься на Сергея за то, что он убежал у тебя во время налета на Холопиничи? — спросил я.
— Нет, не только за это. Я его давно знаю — он в нашей части служил. И семью его знаю, которую он бросил. Вредный он человечишко. Вот увидите. Помяните мое слово.
Я многое передумал тогда, казалось, все взвесил и, хотя в душе соглашался с Куликовым, расстреливать Сергея не разрешил. И так уж немцы уничтожают много наших людей — слишком много! — а тут еще и сами мы будем стрелять своих же. Ни на минуту не забывая, что от трусости до предательства один шаг, я считал, что Сергей, постоянно связанный с нами, находящийся под нашим влиянием и наблюдением, этого шага не сделает. Во всяком случае, спешить с таким делом не следует, тем более, что Сергей нам нужен как наш представитель в ближайших деревнях — для связи, разведки, снабжения. Меня не смутила резкость высказываний Куликова, и, зная его упрямство и вспыльчивость, я предупредил его, чтобы он, чего доброго, сам не расправился с Сергеем под горячую руку.
В начале декабря, составляя листовки ко Дню Конституции (я уже говорил о них), мы написали и обращение к бургомистрам, старостам и полицаям. «Опомнитесь, не забывайте, что вы советские граждане, не идите на службу к врагу, не помогайте ему уничтожать и порабощать наш народ», — говорилось в обращении. А в конце мы предостерегали их, что к предателям будут применяться самые строгие меры военного времени. Обращение составлялось в хате Соколовских при активном участии Сергея. Я хотел даже поручить ему переписку — у него был хороший почерк, но он отказался.
— Это может помешать нашей работе — узнают мой почерк, а ведь мне со многими приходится встречаться.
Ему действительно приходилось встречаться и с полицаями, и с кащинским начальством. С Корзуном они даже выпивали — и мы знали об этом. Сергей уверял, что будто бы и Корзун, и Булько пошли в полицию только для того, чтобы получить у немцев оружие, что они, вместе со своими подчиненными, собираются уйти к партизанам.
Помнится, Куликов, слышавший эти слова, бросил ему жесткую, как обвинение, реплику:
— Трудно тебе верить, особенно — в таком деле.
Сергей в тот раз обиделся и умолк, но я поручил ему организовать встречу с Корзуном для личных переговоров — заманчиво было перетянуть на свою сторону кого-нибудь из полиции. Встреча эта так и не состоялась. Через несколько дней Нина Соколовская, вся в слезах, прибежала к нам в лагерь и рассказала об аресте мужа.
— Спасите моего сокола, ой, спасите!
Мы сначала подумали, что фашисты нагрянули в Симоновичи, но оказалось, что Сергей, а с ним и его друг Гришка, поехали в Холопиничи, в районную комендатуру, чтобы встать на учет, как бывшие военнослужащие. Там их и арестовали. Ну, еще бы — ведь он из партизанской деревни!
Я не на шутку рассердился и накинулся на плачущую женщину, словно она во всем виновата:
— Почему он самовольно поехал и даже нас не поставил в известность? Что же он хочет совсем порвать с партизанами, позабыл о своем долге?
— Это ему Корзун посоветовал — он бы сам и не пошел. Он не такой… Ой, спасите моего соколика!
Мы обещали помочь, и в ту же ночь я с троими нашими ребятами явился к кащинскому бургомистру Конопелько, работавшему в контакте с нами. Тот сомнительно покачал головой. Сложное дело: Сергей и Гришка сидят в гестапо, а не в полиции; он, конечно, постарается, но ручаться не может. Мы попытались воздействовать и на холопичинского районного бургомистра — написали ему письмо и, не уверенные в успехе, искали еще каких-то возможностей — с гестапо шутки плохи. И вдруг оба арестованных возвратились в Симоновичи. Выпустили «соколиков». Мы считали это победой нашей партизанской дипломатии и не подумали даже, что победа досталась нам слишком легко. Подозрительно легко. А надо было задуматься!
18 декабря их выпустили. 19-го я предложил Сергею явиться на связь, но ни он, ни Гришка не показывались. А 20 декабря немцы и полицаи окружили Столбецкий лес, начали обстреливать его из минометов, пытались наступать.
Правда, дальше опушки мы их не пустили, а мины рвались в вершинах деревьев, не причиняя нам вреда, но все пути снабжения продовольствием были отрезаны. Форменная осада. В окрестных деревнях — враги, рыбаки не выходят на озеро, и даже у лесника в его сторожке поселились фашисты. Тоже нечто вроде гарнизона.
Сторожка эта стояла совсем недалеко от нашего лагеря, но лесник и вся его семья были людьми надежными. Немцы и прежде наведывались к нему, требуя, чтобы он указал дорогу к партизанам, а он пожимал плечами: «лес большой, разве найдешь!» — и для отводу глаз шел с непрошенными гостями куда-нибудь в другую сторону. Один раз — будто бы случайно — вывел их к покинутым шалашам, в которых мы стояли летом — «вот они где! Но… тут все пусто. Должно быть, партизаны ушли из леса». Может быть, это и не обмануло фашистов, но о связи лесника с нами, и о нашем близком соседстве они, конечно, не подозревали. А мы знали, что если пес лесника лает особенно яростно, а хозяин нарочито громко кричит на него: «Молчи, бешеный! На кого лаешь, холера бы вас всех передавила! Геть в конуру!» — значит, враги тут.
Когда выпал снег, мы не стали протаптывать тропу к домику лесника, а пользовались лесной дорогой и тропой, которую проложили к озеру рыбаки.
Таково было положение осажденного партизанского лагеря, и мы могли бы спокойно отсиживаться в нем, могли бы и свои партизанские операции проводить, пробираясь через кольцо врагов тайными лесными дорожками, если бы у нас было продовольствие. Сейчас, как никогда, нам надо было связаться с Сергеем и каким-то образом получить продукты из его тайников, а он все не приходил. Бросить же лагерь, уйти из него без приказания Бати мы не имели права, и тут, кстати сказать, важно было не только строгое выполнение приказа: мы цеплялись за Лукомльское озеро в надежде на то, что наши связные сумели пробраться через линию фронта, что к нам прилетит самолет с Большой земли — и озеро будет служить ему ориентиром.
Дело становилось все хуже и хуже. Два дня у нас не было ничего, кроме сушеной малины. Вот когда мы начали понимать, что запасы надо иметь не только в деревнях, но и непосредственно в лесу, да и то не в одном месте. Теперь мы заваривали малину вместо чая, но разве этим насытишься? Выпьешь кружку, немного согреешься, а в животе начинает бурчать, под ложечкой сосет, и голодная тягучая слюна собирается во рту. Бывало, жуешь какую-нибудь щепочку, чтобы хоть немного отвлечься, но и это мало помогало.
…А в лесу деревья трещат от мороза, снег скрипит под ногой, самый легкий ветерок обжигает лицо. Зима в 1941 году (наверное, все это помнят) стояла суровая.
В длинных шалашах из жердей, накрытых соломой, с обоих концов топились самодельные железные печи. Мы их устроили из трофейных бензиновых бочек, перевернутых, как говорят, на попа, снизу прорезали отверстия для топки, сверху приладили дымоход. Дров было много. Сухой валежник, собранный на опушке, горел хорошо и весело потрескивал. Но слишком малы были печи, слишком холодны шалаши. Приходилось сидеть не раздеваясь и тесниться поближе к огню.
Отбив очередное наступление немцев со стороны озера, так мы и сидели в шалашах во второй половине дня двадцать четвертого декабря. Густой пар шел от ведра с кипятком, заменявшим нам обед. Обжигаясь, глотали мы бурую с железным привкусом жидкость, и разговор снова и снова возвращался к одному и тому же больному вопросу — к еде.
— Сейчас бы борща — вот такое бы ведро! — мечтательно заводит один из бойцов. — Сколько бы я съел!..
— Да, — вторит сосед, — и я бы съел…
Почему Сергея нет? Ну, сам не может прийти, так хоть сообщил бы. Почему ничего нет в «почтовом ящике»?
А место для партизанского «почтового ящика» было установлено на берегу в кустах, около проруби, из которой крестьяне брали воду. Незаметно пробраться туда ночью можно было и от деревни, и от нашего лагеря. Гавриков, побывавший там, все обшарил и ничего не нашел.