— Господи Боже ты мой! Что ж ты помнишь такое, сынок дорогенький! — застонал и закашлял солдат. Так ему еще не было горько и стыдно за поступки свои. — Прости меня, детка моя…«
Ужин Василич принес, — шмыкая носом, стал вышептывать дальше солдат. — Пшенная каша с тушенкой. Все так вкусно и мало. Никак не наемся. Зато сладкого чая от пуза. После чая приятно сухарик погрызть. В армии мне хорошо. И одет, и обут, и накормлен. А в партизанах, бывало, и по неделям не ели. Особенно плохо нам было прошедшей зимой, когда нас в болота загнали. Но мы из блокады пробились и разбили их к сучьим потрохам! Зимой из болот выходили по горло в воде, потому что фрицы минами лед повзрывали. Даже сами не верим теперь. О нас тогда «Правда» печатала. Все стараюсь о главном тебе написать и вижу, что снова не то. Это все потому, что соскучился очень по всем. Мамка мне снится, Васька и Клавка. И соседи мне снятся. И по тебе я соскучился, папка ты папка мой! Мы должны обязательно встретиться…»
— Встретимся, сыночка, встретимся. Не разминемся теперь, — солдат прошептал, вытирая глаза от такого едучего дыма табачного.
«Я б сегодня еще пописал, да уже вечереет. Завтра, Бог даст, допишу. Буду писать тебе письма большие, чтоб читал, как прочетную книгу А сейчас уже солнце садится прямо в черные дымы пожаров. Это город горит впереди. Разведка сказала, что опять перед нами 396-й пехотный полк немцев 216-й пехотной дивизии. Ну и хрен с ними, правда, пап! Побьем и на этот раз. Главное, к завтраму выспаться надо. Нам приказано станцию брать». На этом письмо обрывалось.
— Вот зачем отложил на завтра! Ну, писал бы себе и писал! Подумаешь, солнце садится! Милый ты мой! Сынок дорогенький! Твое «завтра» ушло в бесконечную вечность. А вот нам как тут быть?.. — плаксиво и с болью солдат застонал и вокруг огляделся, будто звать собирался кого-то, с кем бы мог разделить свое горе. Несколько раз прочитал он последние строчки письма и надолго затих, будто грохот ушедшего боя услышал, стоны и крики идущих в атаку солдат и железный, карающий стук пулемета. Как хотелось солдату сейчас, чтобы стук этот не захлебнулся, не порвалась бы строчка его! А прислушался: сердце стучало так часто и больно, ныло привычно плечо от приклада и сам он вспотел, словно был в настоящем бою. В конверте еще был листок из блокнота, исписанный мелко рукой незнакомой. Листок этот выскочил сразу, как только солдат распечатал конверт. Не читая, уже догадался, что в себе он принес. Потому и оставил. На горький последок оставил. «Многоуважаемый Федор Никитич! Вынужден Вам сообщить, что Ваш сын, красноармеец Савельев Сергей Федорович пал смертью храбрых…»
— Сколько ж раз погибать тебе, сынка моя дорогая! — невольно солдат простонал. — Что я мамке твоей напишу, Господи Боже ты мой…«
Во время наступления на город Новозыбков красноармеец первого стрелкового батальона Сергей Савельев из станкового пулемета отбил три контратаки немцев. Своими смелыми действиями подавал пример стойкости и бесстрашия. Когда батальон, уничтожая противника, вышел на открытое поле жел. дор. путей станции Новозыбков, из амбразур жел. дор. блок-поста ударили два пулемета немцев, ведя по нам кинжальный фланговый огонь. Батальон залег на открытом пространстве путей. Пулеметные амбразуры от огня наших орудий были закрыты двумя подбитыми паровозами. Подавить одну из амбразур гранатами отважился политрук роты т. Власов, но был тяжело ранен. Тогда пошел сержант Курмангалиев, но был убит. Секунды шли, а два пулемета врага продолжали нас убивать на открытом пространстве путей. И тогда пулеметный расчет Савельева почти в упор открыл огонь по амбразуре. Немецкий пулемет заглох. Слева от блок-поста батальон поднялся в атаку. Истекая кровью, ваш сын Сергей Савельев, вел по амбразуре огонь, пока билось его сердце. Мы, живые остатки батальона, заверяем Вас, Федор Никитич, что пролитая кровь Вашего сына даром не пройдет. Победа будет за нами. Немецко-фашистскую гадину мы разобьем и уничтожим. По поручению бойцов и командиров, политрук роты, младший политрук Максимов».
Забыв про цигарку, солдат неподвижно сидел, в никуда устремленный глазами. Перед ним, как в кино, бесконечно большой батальон шел в атаку, и крики «Ура!» заглушали стрельбу и разрывы. Только сына представить не мог в гимнастерке и за пулеметом. Он никак не вязался с войной, потому так, печалью охваченный, слез не чувствуя, молча глядел в никуда. И в душе, просветленной несчастьем, затеплилась гордость за сына. И мелко исписанный листик блокнотный потом показал старшине. Тот на мелкие строчки пощурился, прочитал и сказал:
— Отлучусь на минуту, Никитич. И пропал, прихватив и письмо. Но к обеду нашелся:
— Щас читали письмо нашей роте. Ну, твое, что товарищи сына прислали. Где всегда, на опушке. Бабы с речки пришли, что портки нам стирают. Ребятня набежала… Думали ж, будто солдаты концерт собралися давать, а тут, значит, это письмо. Ну, дак бабы всплакнули. А личный состав закурил без на то разрешения. А Евсей, с деревянной ногой, матом крыл по чем зря. Вот такой у нас был политчас… Щас уже третьей роте, наверно, читают.
Помолчал, потоптался, чадя самокруткой:
— Ты б домой отослал эти письма. Нихай матка утешилась бы, что Сережка геройски погиб, а не канул безвестно, как с дерева лист.
И добавил раздумчиво:
— Оно легче, наверно, погибнуть, чем живым твою смерть пережить.
«Пожалуй надо отослать домой эти письма, пока не затерялись, да не потёрлись в кармане, — согласился солдат с советом старшины.
— Отошлю от Серёжки привет прощальный… Знать должны, как геройски погиб… Ни одна похоронка не скажет так, как сказали товарищи…»
С первых дней его службы военной, так уж сложилось, что только подумает о домашних своих, так первой из всех жена появляется и обязательно такой, какой видел ее в ту минуту последнюю. Вот она с другими бабами к сельсовету подбегает. Прямо с нивы колхозной. В сарафанчике выгоревшем с проступившими веснушками на лице распотевшем, с прижатым к подолу серпом. И так запаленно дышит, что ни дух перевести, ни слова сказать. Только и успела выкрикнуть:
— Куда ж ты, Иван?..
— А!.. — В досаде махнул он рукой, стараясь через головы товарищей и хвост пыли еще раз увидеть ее напоследок, в душе надежду лелея из района домой вернуться.
И запылил грузовик военкомовский с мужиками колхозными, будто в город поехали на экскурсию с обязательным возвращением к вечеру. А в городе, в военкомате, как солдату с досады казалось, оглядели врачи непочтительно. Ткнули трубкой в спину и в грудь для блезиру и — марш! Все! Здоров! Под команду «Раздевайсь!» «Одевайсь!» словно эти мужики-колхозники родились солдатами. Хотя может оно так и есть: кому ж больше под ружье становиться приходится? Мужикам деревенским да фабричному люду. Тут же на вокзал да прямиком в эшелон! И «до свиданья города и хаты!» И ругая войну ненавистную, смириться не может солдат, что так скоро и без упреждения его от жены оторвали, что не дали с зазнобой законной своей по-мужски распроститься. Оттого-то и трудно ему на войне так приходится и раны такие болючие на долю его выпадают. Его уже ранило дважды. Первый раз под Москвой. Рана, вроде, пустячной была да промерз на снегу. И на койке пришлось поваляться, отоспаться да вылежаться…
А второй уже раз на той бойне под Курском принял порцию лиха. В мозгу застряло жуткое мгновение. То самое, когда он, откинув диск пустой, цапнул рукой по голой крышке патронного ящика, где должен был лежать другой, уже полный диск — а диска на месте и не нет! А немецкие каски к окопу ползут! Уже можно гранату бросать с положения лежа! И страх, и злость, и суматоха в солдате загорелись разом! Он матерно крикнуть собрался, да глаза на товарища набежали, на своего второго номера и на тот самый диск ожидаемый, что из рук омертвелых на живот убитого свалился. И горько стало солдату, и обидно, и за так умирать не хотелось. Но успел-таки цапнуть заправленный диск и на место поставить, и очередь дать в самый раз, когда ихний фельдфебель привстал с колотушкой-гранатой для броска…