— Дак, может, ты его при немцах видел! — шепчет бабушка Настя и рот прикрывает ладошкой, будто остерегается, что еще что-то скажет опасное.
— При немцах? — растерянно смотрит Валерик на бабушку.
— Да не вот тебе сразу сейчас вспоминай, а по-тихому! Раньше к немцу тому приглядись, чтоб никто не мешал. Обязательно вспомнишь, если видел когда…
— Я когда еще вспомню, бабуля! А мне надо сейчас!
— Ну, понятное дело, — соглашается бабушка Настя. — Только как же помочь тебе, внучек ты мой? Германца ж не спросишь, на кого он похож. Да он и не знает. Это ж все будто сбоку глядится… Кто да как и на кого похож.
— И ты не знаешь, на кого похожа?
— А Бог с тобой, милок! — нарочито пугается бабушка Настя. — С каких это грехов мне знать, на кого баба Настя состарилась! Наверно, на бабу Ягу! А вот раньше дак с мамкой покойницей схожа была, — бабушка Настя светлеет лицом, на икону глаза поднимает и Царствия Небесного у Бога просит родителям своим. — Батюшка глянет, бывало: «Вылитая мамка в девках!» И глазами засветится-засветится!.. А потом и запечалится. Вот как матушку нашу любил.
И с улыбкой вздыхает она, и лицом молодеет. Видно, с той глубины, где она свою юность хранила, поднималась к ней светлая радость. Неувядающая радость, чистая. Одна из тех необходимых радостей, что помогает человеку жить.
— Бабуль, а ты разве была молодой?
— Эва! Внучек ты мой! Да какой завлекалкой была! Сколько радостей было! А сколько печали да слез…
И в подол опускает глаза, будто внемлет далекому звону тех красивых, ушедших времен. И молчит.
— А я на кого похож?
— На трубочиста, — вздыхает бабушка с лучистыми смешинками у глаз.
— Я ж на полном серьезе, бабуля!
— Все говорят, «на мамку», — крутит бабушка головой и поджимает губы. — А мне сдается, что на папку, хоть я его и не видала.
— Конечно, на папу! Только папа у нас над столом неразборчивый, а хорошего мамка в тумбочке прячет, потому что последняя карточка. А какой настоящий мой папка — не знаю.
— Дитенок ты мой дорогенький! — трагически бабушка шепчет. — Ай-яй-яй! Доведись тебе папку где встретить, дак не узнаешь!
— Не-а! — от слезной жалости к себе Валерик готов разреветься.
— Ну, не горюй, милок. Этому горю мы лад найдем. А к немцу тому приглядись хорошенько. Не спеша приглядись. Бог даст, и вспомнишь, на кого он похож, раз душа того просит.
Последний путь раввина
Перекрестившись в кустах, как бабушка Настя учила, и пересиливая робость, Валерик за немцем с канистрой последовал, с надеждой вблизи разглядеть знакомость его непонятную, что никак разрешиться не может: на кого этот пленный похож?
«А может, ты его при немцах видел?» — неслышно бабушка напоминает, но глянуть в прошлое Валерику не хочется. Оно и так при нем, как старая болезнь.
Когда гроза и небо разрывают молнии, и гром над головой — ему бомбежки вспоминаются. И в шуме ветра и дождя он слышит свист летящей бомбы. И ожидание удара — страшней грозы!
Но прошлое нахлынула нежданно, когда Валерик по дороге на базар «за щавельком на борщик» глазами набежал на синагогу, и хмурое строение ему минувшее напомнило.
То было той самой фашистской зимой, когда в ошалелый мороз в стенах лопались бревна и земля под ногами, немцы гнали людей, опоясав конвоем с собаками.
Стыло позднее утро. В белой дымке искристой висло солнце над городом. А по улице люди в домах, приморозившись к окнам, прикованно ждали. В ожидании скучном Валерик на стуле стоял и в оконном стекле для подгляда глазок языком выгревал.
А на стеклах морозная шуба под ногтем соскребалась гулко, и глазок отогретый моментально мутнел и льдился. Сквозь него да сквозь рамы двойные ничего ж не увидишь.
— Ах ты, Боже мой, Боже! — запечалилась мамина мама, бабушка Дуня. — Надо б выйти к забору да в щелочку глянуть!
— И мне надо б, — со стула Валерик сползает.
— Ты, наверно, забыл, что сказал полицейский вчера?
Нет, Валерик того не забыл.
У колодца, когда дед Митяй их бочонок на санках водой наполнял, пробегал полицейский:
— Мы тут завтра погоним жидов, дак детей не пускайте на улицу. И собак привяжите! Постреляем иначе!..
— А зачем? — подал голос Валерик.
— А затем, что так надо! — раздраженный морозом, убегая, сказал полицейский. — Ишь, мудрец!
— Надо… Мам, а «надо» такое зачем?
— Тише, сыночка, тише…
— Дак это ж все Гитлеру ихнему надо! Да фрицам «фашицким», — поднимая ведро из колодца, баба в рыжем тулупе сказала. — Вот зачем они выгнали Хайкиных всех, и Полонских, и Каца с детями? И Апартиных всех, и Шаронов? А у Шнитмана при смерти матка лежала, дак и той помереть в своей хате не дали. Приказали забрать… Левка Шнитман понес свою бабку, як ляльку… Да сказали одеть надо все, что получше, и самое ценное взять. И всех в синагогу согнали. Теперь синагога набита битком и фабричная шестиэтажка… А там посдирали с них золото всякое, и шубы содрали, и теплое все. Рвали золото с пальцами будто бы… И серьги… дак прямо с ушами!..
Резкий взрыв сквозь морозную дымку прорвался с окраины, стекла в окнах домов содрогнулись.
Люди глянули в сторону леса, где клубилось и реяло облако взрыва:
— Третий день они мерзлую землю взрывают! Все могилу копают живым. Да не фрицы ж копают, а сами жиды. Одни мужики… День копают, а вечером их под расстрел. Прямо там, чтоб назад не гонять, да другие б не знали, что за яма их там дожидается…
То было вчера. И вчера оно не было страшным.
А сейчас под окном пробежал кто-то с плачем, и улица стихла.
— Там их гонят, наверно, а мы тут сидим! — мама с бабушкой засуетились, затоптались у вешалки, одеваясь. — Господи Праведный, где ж твои партизаны! Где попало взрывают, а где надо — их нету! Ах ты, Боже мой, Боже!
И Валерика быстро одели да к забору все вместе.
А заборные щели жгут морозными струями, и глаза заплывают слезой.
Вот прошли по дороге два немца с собакой. У овчарки красивой и страшной от мороза опущен хвост, морда в инее…
Тут внезапно возник и поднялся над улицей плач разногласый, похожий на стон. И в ответ по дворам, как пожаром взвихренные, морды вытянув в небо, псы по-волчьи завыли, смертным ужасом души людей наполняя.
— Слышишь, внучек? То наши соседи с домами прощаются! — пояснила Валерику бабушка Дуня. — Глянь-ка через дорогу! Видишь Кацевых кошку в окне? Чует все, животинка несчастная…
И заплакала бабушка Дуня.
И толпа повалила по улице в окружении немцев и готовых к атаке собак.
Впереди шел высокий старик в желтой тряпке вокруг головы. Нос, клювастый, сухой и горбатый, на морозе уже побелел. Уши в инее, пейсы и борода.
— Это батюшка ихний, раввин, а по-нашему — поп! — шепчет бабушка. — Весь расхристанный, Боже ты мой! Видно, все пораздал до последней одежки… И ботинки на нем без шнурков! И хламида какая-то драная…
Спрятав руки рукав в рукав, шел старик, гордо подняв лицо, и нацеленный взгляд его был где-то там, впереди. Своим мысленным взором он прошел много раз этот путь до могилы. Вот конец уже улицы… Там дорога налево свернет, перейдет переезд и на взгорок полезет за железной дорогой. И на самой опушке притихшего бора, где бездонным провалом зияет могила, — оборвется дорога земная!
У могилы той — пропасти, если горло ему не прострелят, как раввину Исааку, он успеет сказать, как молитву, прощальное слово! И, сраженный морозом, он подпиленным деревом рухнет, не склонив головы перед гоями.
Надо только народ довести! Доглядеть, чтоб в паническом страхе не стали скотами! Не просили б пощады у псов!..
За себя он спокоен. Он дойдет, даже кровь если в жилах замерзнет…
За раввином, сцепившись локтями, шли шеренгой мужчины. Они плотно друг к другу шагали нешироким, размеренным шагом, взбивая ногами снежную наметь дороги.
За мужчинами, как за оплотом, мелким шагом шли женщины, дети и старые люди в каких-то лохмотьях и ветхом тряпье, что им кинули вместо одежды добротной.