— Мальчик, ты нас не отвлекай! — строго глянула Дылда и, разглядев, что он не по форме одет, добавила в голос возмущение: — Ты посторонний? Чей это невоспитанный?
— Да он из бараков!
— Ах, из бараков! Оно и видно! Дежурные! Проводите его за ворота!
— Да их тут много… Лучше не надо, Розалия Львовна…
Он так и не узнал, что надо делать, когда останется патрон последний. Стрелять в самого себя? А зачем, когда можно убить еще одного врага и пойти в штыковую!
И вот подходящий момент наступил, и Валерик не выдержал:
— А до последнего патрона если?
— Что до последнего патрона? — на секунду запнулся Уваров. — А, в смысле «до последнего патрона!» Это Геббельс солдатам своим внушал, чтоб они сражались до последнего патрона. А потом… Немцы ж не мы, иваны русские. Немец — отличный солдат, но амбразуру собой не закроет и на таран не пойдет, когда боекомплект закончится. А когда вразумили себе, что войну проиграли, «хенде-хох» научились делать и «Гитлер капут!»» кричать.
— А что наши кричали, когда сдавались? — Валерик спросил.
— А что было нашим кричать, когда командиры бездарные сдавали в плен дивизии и армии даже. Говорят, в сорок первом под Киевом наши растяпы сдали в плен сотни тысяч солдат! Вот и крикни об этом! Попробуй!..
И заскрипели тут лавочки, и, как вихрем подхваченные, по домам сыпанули фронтовики бывалые.
— Ты, Женька, гремишь, как пустое ведро. Тебе люди неправду прощают из жалости. А как было дело, не знаешь. А я был в тех боях, и в плену побывал, и бежал, слава Богу, удачно… Два месяца с половиной мы были в боях непрерывных…Два с половиной месяца непрерывных боев мы держали немца на себе, это тебе не хухры-мухры! Подвижные были бои. А в последние дни мы заняли оборону. Каждый вкопался в ячейку свою… А у нас к тому времени уже ни патронов, ни снарядов, ни сухаря, ни крошки хлебной… Да жара и не капли воды…Причем же тут командиры? Они были с нам. И командиры, и политруки. Что в рукопашную, что в штыковую — ходили с нами. А без воды да без еды, руки винтовку уже не держат, и без помощи сторонней тебе из ячейки не выбраться. Но ты еще солдат, потому что в патроннике винтовки твоей сидит патрон, хоть и последний… А вместо немца того, на кого ты патрон заготовил, бомбовой налет тебя с землей смешать нацелен, а после танки… Немцы свои части с передовой меняли, а мы день в день, ночь в ночь должны были держать его на прицеле. Не спавши и не евши…Вот это нервы какие. А главное в том, что Гитлер больше двух месяцев не мог наступать на Москву! Не мог! Потому, что мы его за одно место держали. Жаль, конечно, что народу столько полегло, — с печалью закончил дядька Микола и ушел.
Ушел и Уваров, аккуратно опустив в бочку окурок.
Пахомычева радость
В курилке остался Пахомыч, да у него под бушлатом Валерик:
— А ты, почему не бежишь по домам? Разве не страшно тебе?
— А меня, сынок, уже не страшит ничто. Ни жизни, ни страху во мне не осталось…
— Почему ж они быстро ушли, а, Пахомыч? На войне они смелыми были, а теперь испугались чего-то, что дядя Женя сказал… Они уже трусами стали?
— Да не трусы они! Позиция нынче другая, чем на фронте была. Враг там видимый был. И каждый знал, хоть и примерно, но знал, откуда он попрет и чем шарахнет по тебе. И многое зависело от тебя, да еще от товарищей. И боялся солдат на войне быть убитым да в плен, не дай Бог, угодить. А тут — человек в окружении. Кто друг, а кто враг — сразу не разберешь! А когда разглядишь да поймешь — будет поздно… Сейчас загреметь по статье политической можно за просто так. И ни слуху, ни духу от тебя не останется. Ни детям, ни близким твоим ходу не будет. И мужики берегутся поэтому. Женька правильно все говорит, да правда его опасная. Слушать нельзя. А ну, как услышат уши грязные! И пропал человек. И пропал ни за что! Просто слово сказал опасное.
— А мои уши мамка всегда проверяет, чтоб чистыми были.
— Она молодец, твоя мамка, — Пахомыч глядит на закатное солнце. — За Женьку пошла заступаться. Она комсомолка смелая. Тебе не рассказывала, как у немцев работала, нет?
— Нет, — мотает головой Валерик. — А как работала? Как учительница?
— Нет, дорогой мой, похлеще. Она партизанам документы добывала разные, когда в городской управе работала. Вот такие дела, милый ты мой. Ну, ты иди, сынок, спать, а я еще посижу, позорюю. На солнышко вот погляжу, как оно с неба уходит…
— А что на него глядеть? Оно еще завтра будет и послезавтра, — зевая, сказал Валерик.
— У тебя еще будет много… солнышков.
— А у тебя?
— А мои, брат, кончаются. Последняя шеренга подходит к концу.
— Но ты ж не болеешь, Пахомыч, а только кашляешь. И то по ночам…
— Дак, сынок, я уже не болею, — с ласковой грустью гладит Пахомыч мальчика по голове. — Догораю я, милый ты мой. Вот, как солнышко это сейчас догорает. Незаметно и тихо… Но нам унывать нельзя! — взбодрил он себя улыбкой. — Хорошего да настоящего в жизни находится больше, чем прочего разного. Правда, это начнешь понимать, когда в жизни всего нахлебаешься, милый ты мой. Да пройдешь сквозь болячки да горести, но только не через войну, не дай Бог… Мне в разведке пришлось воевать, в полковой. Мужик я здоровый был: пятьдесят четвертый размер хэбэ носил. Сейчас не верится даже, какой я здоровый был. А во время патрулирования, уже в городе Вена, после Победы, напоролись на эсесовцев переодетых. Мы у них документы хотели проверить, а они по нам — огонь на поражение… Меня потом чуть откачали. А все потому, что расслабились мы, потеряли напряг боевой. Мол, война уже кончилась, расслабуха полнейшая и долгожданная радость… А война, брат ты мой, до сих пор не затухла и невидимо тлеет. И мы хоть и мирные люди, а должны быть всегда начеку, чтоб не проспать, когда фашисты недобитые опять захотят пострелять.
Вздохнул притаенно Пахомыч, высвобождая Валерика из-под бушлата:
— Брат ты мой, на самом деле уже поздно. Иди-ка ты спать. А утром пойдем мою радость встречать-провожать…
Они встретились утром, и Валерик спросил:
— А почему говоришь «встречать-провожать?»
— Это сам ты увидишь сейчас. Ты, может, и видел ее, мою радость, да пролетел мимолетом. Не разглядел.
— А где ж ее надо разглядывать? Что ли, у тебя под бушлатом?
— Не отгадал! Вот давай-ка к «Гвоздилке» пойдем, и сам ты увидишь.
— А радость — это когда тебе весело?
— Точно! Без команды улыбаешься и сам того не замечаешь.
— А по команде разве можно улыбаться?
— Можно, брат. Даже можно смеяться. Только нельзя из-под палки любить да радоваться, милый ты мой.
Они подошли к воротам артели «Гвоздь», именуемой в народе «Гвоздилкой», и сели у ворот под деревом вязом.
— А почему «Артель «Гвоздь» на вывеске написано?
— Потому, что артель была создана для производства гвоздей деревянных. Гвоздь был ее главной продукцией. Отсюда и «Гвоздилка». Это сейчас, когда разбогатела артель да обзавелась станками разными, выпускает, кроме гвоздей, еще и колодки деревянные для фабрик обувных, деревянные дуги для конской упряжи и на железном ходу повозки… Вот ты их увидишь сейчас.
— А почему деревянные гвозди, а не железные?
— А все потому, что сапоги для солдат да ботинки рабочие шьются на гвоздях деревянных. Обувь такая воды не боится потому, что гвозди набухнут когда, то держат подметку лучше всяких гвоздей металлических и воду не пропускают… А вот отгадай, из какой древесины гвозди те вырабатывают? Из дерева какого?
— Из дуба!
— А вот и нет! Из березы!.. Однако внимание! Щас ворота откроют, и полуторка выйдет, а за ней наша радость. А шофер на полуторке — мой товарищ. Знаешь, где мы с ним подружились?
— На войне.
— Оно-то так, да не совсем… В соборе Святого Стефана, что в городе Вена! Вот где… А разговорились когда да узнали, что мы из нашего города, то и вовсе братьями стали! Он тогда был сапером, а я в оцепление был поставлен, чтоб к собору людей не пускать. Они ж, эти венцы, не верили, что немцы собор заминировали, когда отступали! Да я ж об этом рассказывал… О! Ворота уже открывают.