— А ты что отнес?
Валерик втянул голову в плечи и еле слышно признался:
— Майку папину синюю…
— О, Господи! Последняя память из дома ушла!
— Потому что надо было быстро, а тебя не было, — сдерживая слезы, шепотом заговорил Валерик. — А дядя Женя увидел майку отцовскую и черную печать внизу военную… к лицу приложил и сидел так, пока мы ушли…
— Ты правильно поступил, сынок, — справившись с собой, негромко сказала мама. — Ты молодец, но брать без спроса — все равно, что украсть. А краденая вещь — не подарок…
И видя, что Валерик, облокотившись на стол, беззвучно плачет, сказала подобревшим голосом:
— Но дяде Жене можно, потому что он папин самый лучший друг… Отнеси-ка ему огурцов и картошки. Да оставь на постели, чтоб нашел в темноте… Боже мой, довели человека, что хлеб у собак отнимает… Ах ты, Господи, Боже Ты мой… Ты хоть знаешь, сынок, как сохранилась та папина майка? Не знаешь… У нас же тогда все сгорело, когда отступали немцы. А майка с разным бельем в саду на веревке висела. А теперь и она ушла. Папина вещь последняя…
Что-то еще говорила мама, но Валерик ее не слышал. Перед глазами воскресла картина прошедшего дня, и момент тот печальный, когда он, со щавелем в авоське, пробегал мимо столов под зонтами на дощатом помосте. И дядю Женю заметил, следившего за кем-то из-за дерева.
И Валерик бег свой замедлил, а потом и вовсе юркнул за ларек, распираемый любопытством: за кем дядя Женя подсматривает? «Шпиона, наверно, выслеживает, как наш разведчик Николай Кузнецов! На офицера, что ли, смотрит, что пиво пьет?.. Или на женщину его?»
На помосте, за единственно занятым столиком, офицер допивал кружку пива. На него, улыбаясь, смотрела красивая женщина и ситро неохотно тянула из стакана граненого.
Мальчик, ровесник Валеркин, в одной руке держал тарелочку с нетронутым ломтиком хлеба, а в другой — остаток котлеты. Мальчик вяло доел котлету, а ломтик хлеба, показав собачке рыжей, что в тени барьера лежала, на пол бросил и ногой от себя отодвинул, дескать, на вот, возьми, этот хлеб уже твой.
Собачка понюхала воздух и в запахе хлебном учуяла запах котлеты, и облизнулась, не трогаясь с места. Она была сыта, и хлебный дух ее не трогал, но приманивал запах котлеты.
Когда офицер допил пиво, и троица ушла, собачка лениво поднялась и направилась было к хлебу, да кто-то внезапно и грозно по настилу дощатому топнул ногой.
Собачка поджала хвост и за барьер метнулась, продолжая наблюдать за человеком, идущим к столу, под которым лежал ей обещанный хлеб.
Это шел дядя Женя к тому ломтику хлеба. Вот ботинок растоптанный рядом с хлебом поставил, наклонился к ботинку, будто собрался поправить шнурки, каких не было вовсе: заменяли их скрутки из проволоки. Наклонился, и хлеб подобрал, и в горсти за пальцами спрятал. Выпрямился, глянул по сторонам, и хлебную дольку обдул, и в рот положил. И локтями о стол опираясь, спрятав лицо в ладони, затих, охваченный вкушением медленным во рту растворенного хлеба.
Потом, оглядевшись по сторонам, стакан ситра, что мальчик оставил нетронутым, выпил и невольно вздохнул, стыдом придавленный.
И, руки сложив на столе, уткнулся в них головой обгорелой и замер.
Уваров и девушка из Вербного
— Солдатик! — Уварова окликнули, когда он уходить собрался. — Ходи-ка сюда!
Он огляделся: у такого же столика под зонтом улыбалась ему девушка высокая с уложенной косой на голове. Красивая смотрела на него доброжелательно.
И приманился к ней Уваров.
Смущаясь внешности своей, он подошел. Стараясь не смотреть на хамсу, что аппетитно красовалась на газете, на несколько картофелин, в «мундирах» сваренных…
— Подсоби вот пополудничать.
«Видела, значит, как я хлеб у собаки отнял и как его съел…»
— Извиняйте, что хлебца нима. А бульба своя, слава Богу.
И тряпицу с картошкой очищенной к нему присунула:
— Ешь, миленький… Ище бульба е, да чистить вот некому. На меня не гляди: я уже подкрепилась, слава Те Господи. Думала ж, вот-вот помру! Нима знать, як хотела есть, пока заседали в райкоме. За посевную бригаде нашей дали грамоту, а колхозу сказали, чтоб выдал нам премию. Дак на премию этих вот тюлек купила, да «подушечек» к чаю, да кой-чего моим девкам… Председатель жалея нас. А как не жалеть! И сеголета хлебушек жать нам придется серпами… Ручками этими вот, — сказала и руки убрала под стол. — Что в войну было так, что сейчас… Хоть бы нам лобогрейку какую прислали… Вроде как МэТээС обещал нам косилку прислать… И даже комбайн обещали, да мы им не верим.
— Дайте, я вам почищу, — плохо слушая, что говорит эта девушка, сморенный голодом, Уваров предложил. И первую картошину отправил в рот, забыв очистить.
— Ты из плена?
Уваров кивнул.
— Допросы прошел?
Опять кивнул, держа глазами хамсу на газете.
— Ты ешь, солдатик. Это все твое. Тюлька добрая… Правда, на бочке написано было, что будто бы это хамса. А можа камса?.. Да какая нам разница! Было бы в поле с чем выйти. Слава Богу, что бульба своя. Да есть огурцы, помидоры там, разная зелень… А тебе, видно, негде работать? И жить не дают?
Он молча кивал и ел с наслаждением. Хамсу, которую девушка тюлькой назвала, ел целиком, с головой и хвостом, и картошку не чистил. С насыщением крепло решение: идти в этот самый колхоз. Немедленно, прямо сейчас, вместе с девушкой этой, которой в глаза посмотреть не решался. А очень хотелось.
Она, будто мысли его прочитала, подождала, когда съедена будет картошка и тюлька, предложила негромко, к нему притулившись плечом:
— А пойдем к нам, солдатик, в колхоз. После тех лагерей, что прошел, наш колхоз тебе будет нестрашным. Пойдем… У нас люди хорошие. Добрые. Одни бабы почти, инвалиды да дети… Намучились и настрадались…
— А ты кем там, в колхозе? — отважился все-таки глянуть на девушку.
— Полеводом. А что? Может, и правда пойдешь?
— Деваться мне некуда…
— А ты не горюй. У нас уже двое таких. Сразу в примы пошли. Один тоже танкист обгорелый, как ты…
— Я летчиком был. Но это мне немцы… лампой паяльной. Немки чтоб не заглядывались и русские бабы боялись, — попробовал он отшутиться, но девушка приняла это всерьез:
— Твоя правда, солдатик. Но в глазах красотинка осталась. Хоть и трошки, а есть…
И, словно на что-то решившись, улыбнулась:
— Девкам нашим и этого хватит. С лица воду не пить, а рубцы — не грехи, на потомство не переходят.
— А что за радость спать с корявым? Обезьяна и та приличней…
Она не ответила. Своему улыбнувшись чему-то, сказала:
— В наше Вербное, если надумал, то надо итить, а то солнце аж вон уже где. Нам к мосту торопиться надо. Наши девки там будут, только ты не тушуйся… Может, нам повезет на удачу твою, дак на попутной доедем.
И мысли продолжила вслух:
— Нам бы искорку хоть. Уголек бы горящий, а огонь мы раздуем! Девки так истомились по жизни!.. По семье своей истосковались. Наши хлопчики канули в братских могилах да без вести пропали, кто где… А ты будешь жить, где понравится… Такой худенький больно… Но мы тебя бульбой откормим! — улыбнулась она с притаенною грустью в глазах, и Евгению стало уютно с красавицей этой.
— Ты возьми меня лучше к себе… Возьми как товарища. Я знаю, где место мое: женихаться не стану… А в колхозе могу трактористом, шофером, если мне разрешат на права… А не шофером, дак я на любом агрегате смогу!
— Добре, хороший мой, добре. Разберемся, где тебе быть… Вот прибудем домой — и в баню. Седни день у нас банный: девки должны были луг докосить… Ты париться любишь?
— Я боюсь раздеваться, — угрюмо заметил Уваров. — Мужики разбегутся, как глянут. Маленько меня не догрызли собаки после побега, и когда еще власовским летчиком быть отказался… Нас поймали тогда…
— Я сама тебя, миленький, вымою, — глядя в глаза ему, тихо сказала, осторожно касаясь рубцов на щеке. — Ты хочешь, чтоб я тебя вымыла?
Он даже кивнуть головой постеснялся. Но впервые за многие годы в глазах его засветилась счастливая радость…