Помню, как-то мы туманные картины показывали у Микиты в сарае. Сделали ящичек-аппарат из фанеры. Сверху круглое отверстие выпилили. Выкручиваем фитиль, коптит, бедный. И ну картины на стену беленую наводить. Перед ящиком четырехугольное окошко для закопченного стекла. По копоти Микитой нарисованы всякие виды, моря, горы, облака высокие. То верблюда изобразит, то жирафу короткохвостую. Пацанва визжит от таких диковинок. Видя такой успех, мы попробовали было брать за вход по три копейки. Но зареклись потом. Пусть лучше берут другие. Пусть их, а не нас чужие отцы за чубы таскают. Пусть их директор Сирота на позор выставляет. Но это случай. Не в нем дело. Помню, как Таня нам помогала. Когда не хватало рисунков на стекле, заменяла их собственными пальцами. Они у нее длинные, послушные, будто из резины отлитые. Подходила к фонарю, купала пальцы в луче. А на белой стене сарая в желтом квадрате прыгали всякие зверюшки, шевелили ушками, умывали лапкой мордочки. Волки открывали злые пасти, козы выставляли бодливые рога. Тут любой засмотрится. Таня и показывала, и голосом помогала. Вижу ее всегда в кругу малых детишек, к которым у нее душа поставлена. У Тани их было бы много. Она любила, чтобы и шумно и людно вокруг. А вот у других — никого. Пустыми ходят.
Почему так получается? Может, не в те пары впряжены?..
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Война войной, а жить надо.
Выкатила Поля старенькую тачку из повети. Поставила на нее огромный бидон, увязала веревками, поехала «на низ», к колодцу. Колодец ничейный. Стоит в конце колхозного сада, можно сказать, на самой улице. Кто хочет, тот из него и черпает. Рядом каменное корыто. И козы тут пьют, и птицы присаживаются. Сруб цементированный. Над ним коловорот с недлинной цепью. Вода близко, рукой зачерпнуть можно. Сладкая и мягкая, не то что в колодцах, которые «на горе». Те глубокие, словно шахты. Вода жесткая, будто в нее мешок соли уронили.
Колодец в войну остался нетронутым. И коловорот цел, и цепь не порвана, и ведро, как было приковано, так на цепи и осталось. Кто знает, когда этот колодец выкопан? Из него, поди, пили и ногайцы и татары. Он поил и запорожцев, и солдат потемкинских войск. Из него черпали и махновцы, и красные конники. Утоляли жажду и немцы, и итальянцы. Он полон и спокоен. Вода по-прежнему прохладна и сладка.
Поля подогнала тачку поближе, положила дышло на каменное корыто, чтобы стоял бидон прямо, чтобы наполнить его по самое горло.
Юбка подоткнута. Коротковатые ноги оголены до колен, обрызганы водой. Из-под белого бабьего платка выбивается прядка пшеничных волос.
— Можно напиться?
— Чи воды жалко!
Они не узнали друг друга. Юхим в темно-зеленой куртке из грубого сукна. На голове высокая фуражка с далеко выдвинутым вперед козырьком. На фуражке — разлапистая кокарда с орлом из золотой канители. Куда тут узнать. Генерал и только. Правда, парад портят простенькие брюки из «чертовой кожи» и старые кирзовые сапоги. А в остальном, — конечно, генерал!
Прежде чем наклониться над ведром, сбил фуражку на затылок, открыл незагорелый лоб. Прикипев синими полными губами к краю ведра, пил долго и всласть. По темной шее вверх-вниз ходил кадык.
— Тю, чи це Юхим?
— Уже и на себя не похож?
— Ей-бо, правда!
— Краше чи хуже стал?
— Кто тебя знает. Важным сделался.
— А ты думала! — гордо хмыкнул собеседник. — Все считали, что Юхим — так себе, а, выходит, не так.
Гордится Юхим. Наконец-то и он что-то значит, и он на виду. Шутка сказать, третий человек в слободе. Сам себя числит третьим — иначе никак не получается. Как ни крути — третий. Первый — староста. Всей управой ведает. Второй (тоже ничего не попишешь) — голова общинного хозяйства — бывшего колхоза. Третий — Юхим. Пусть он простой полицай. Но и по опыту и по возрасту — полицай над полицаями. Остальные — желторотые. Ни пороху не нюхали, ни плену не испытали, ни, наконец, военных, училищ не проходили.
Поля опрокидывает ведро над горлом бидона.
— А что, если наши вернутся?
— Ось як тут волосья вырастут, — ткнул черным ногтем в желтоватую ладонь, — тогда вернутся. Чула?
— Не глуха.
Снова наклонилась над добрым колодцем.
На широком дворе волости, или сельсовета, или сельской управы (не знаешь, как теперь и называть!), расположили пленных. Просторный двор сделался вдруг тесным. По пленным можно было понять, где теперь идут бои, до каких пределов отступили наши. Шахтеры и донские казаки, кубанцы и кавказцы — все сбиты в одну оборванную и голодную толпу. Поглядишь — сердце обрывается. Забегали бабы от волости до хат и обратно. Кидают через огорожу паляницы хлеба, пампушки, коржи — что у кого есть.
Юхима тоже поставили в охранение. Рваная, колотая, битая толпа вызывала в нем двойное чувство. Ему жалко было униженных людей. Помнил свой плен, свои болячки (не доведись испытать снова!). И все же радовался тому, что народ этот взят в далеких от слободы краях. Значит, германец вошел глубоко, значит, он силен. Значит, его дело верное. Его порядок прочен. И Юхиму нечего беспокоить себя вопросом: «А что, если придут наши?» Путь избран верный. Живи, поживай да добра наживай.
С того крыла здания, где суд и «холодная», на внутреннее крыльцо вышел уполномоченный немецкого командования. С ним целая свита: охрана, переводчик, еще какие-то лица в цивильных пиджаках. Уполномоченный говорил долго. Переводчик изложил короче:
— Согласные служить в особом батальоне получат свободу, оружие, пищу. Наденут военную форму. Станут солдатами, а не подневольной скотиной. Пойдут сражаться за великое дело, вместо того чтобы гнить в лагерях.
Некоторые перекочевали в сторону, указанную рукой немецкого офицера. Сердце Юхима радостно заколотилось. «Ага, значит, не верят, что вернутся свои. Фух!..» Вытер жестким рукавом лоб, задвигал кожей головы, даже фуражка заходила.
Вместе с другими полицаями отвел согласных в здание школы. На радостях хлопнул одного дядю по плечу, подморгнул. Мол, теперь одной веревочкой связаны. Дядя так посмотрел, что пришлось отвернуться. Понял Юхим: такой сбежит при первом удобном часе. Еще и нож тебе в спину всадит. Заныло под лопатками у Юхима, погано сделалось на душе.
Натворили переполоху румынские вояки. Ворвались в слободу на пяти подводах. Залопотали, как цыгане, шут их разберет про что. Только и понять: Сталинград, Сталинград! Но что с тем Сталинградом стряслось, не ясно.
— Каруце мердже ла ураж Букурешти!
Вопят, значит, что их каруцы едут в город Бухарест, что, мол, им, румынам, нечего здесь делать. Им надо отправляться домой.
Ну, это, голубчики, будет видно. Это как ваше командование распорядится. Если же домине капитан Гергуляну не уймет панику, и его приберут к рукам. Румын у немца не разгуляется!
Каруцы покатили на запад. Ушли безнаказанно, посеяв в слободе панику. И уже никто толком не знал, где линия огня, что со Сталинградом, что с Ростовым. Румынский комендант все чаще пускал в ход плетку, ругался на своих и на чужих:
— У, мама дракуле!
Вдруг снял немногочисленный гарнизон и ушел на запад. Видно, решил, как и те солдаты, что на каруцах драпали из-под самого Сталинграда: румынам нечего здесь делать, надо двигаться «ла ураж Букурешти». А что? Там для них действительно больше интересу, чем в чужой степи.
Тихо стало в слободе. Ни румын, ни немцев. Только староста в управе, да голова общинного хозяйства, да полицаев горстка. Разве такими силами удержишься! Забегал Юхим. Зашарил по углам: куда бы укрыться, куда бы провалиться!
Оказалось, рано ударяться в панику. Немцы выставили у Днепра заслон, закрыли все дороги назад. Беглецов ловили, ставили в строй, поворачивали лицом к восходу. Снова пошли войска через слободу, потянулись на восток каруцы.
Однажды, когда часть проходила мимо волости, услышал:
— Юхим, вини коч!
Просят подойти. Гавва подался на окрик. Оказалось, его окликнул бывший постоялец Запша — румынский серб.