Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Прежний сгорел?

— Выкинули его. Затрухлявел.

— Неужели? Его вроде на моей памяти сажали.

— Ой, сынку-сынку… Сколько ж годов минуло! Состарился. Да и ты уже не дытына. Вон голова побелела.

Упираюсь палкой в мягкую землю. Протез попискивает металлическими суставами. Натер мне культю, огнем горит. Не подаю виду, спешу за матерью. Она проворна, нелегко за ней угнаться. Останавливаю ее.

— Ма, ну а как вы живете?

Затянула платок, вытерла рот.

— Нынче, слава богу, хлеб уродился. А то, бывало, совсем нет муки — даже очи нечем запорошить.

— А работа?

— Что работа? Известно дело. Схватишься ни свет ни заря и летишь. Разное испробовала: и дояркой ходила, и возле овец крутилась. Всяко, бывало. — Улыбается, видимо, смешное вспомнила. — Живу, как пчелка: откуда ни лечу — все домой тащу. С огорода — кошелку помидоров, с виноградника — корзину винограда. В садку побываю — черешню несу, а то слив ведерко. Я одна, мне много не надо.

Я не верю своим ушам. Неужели это моя мать? Что ее так изгорбатило? Бывало, без спросу кружки воды не выпьет.

— Ма, зачем же вы так? Что бы сказал отец?

— Что ж остается, сынок? Неужели с голоду пухнуть? Бригадир сам, бывало, напоминает: «Берите, девчата, на трудодень не надейтесь. Что унесли — то и ваше!»

— Помните, раньше никто и в мыслях такого не держал.

— Бывало, дытыно моя. На трудодень до десяти кило давали. Ссыпать некуда. Все чердаки зерном загружали. Ты ж знаешь, за хлеб и лисапеты брали, и патехвоны. Моя кума пианину выменяла. А потом!.. — Махнула рукой. — Чи война так расшатала людей, чи нужда?

— Видно, и то и другое.

— Может, оно на поправку пойдет?

— Должно повернуться…

— Надоело жить по-цыгански! Еще, чего доброго, в тюрьму вскочишь. Не приведи и помилуй!.. Я тут недавно страху натерпелась — и вспоминать не хочется.

Возле моего лица заныла оса. Я стал отмахиваться. Мать удержала:

— Не трогай — ужалит! Перед твоим приездом двоих гусенят зажалили до смерти. Не гляди, что маленькая, — кусает ой как!

Оса зудит у меня перед носом.

— Работала в старом садку, на Сухомлиновом хуторе, яблоки сушили. На заходе солнца спешу ко двору. Гляжу, из конторы выходит Оверьян. Стой, говорит. Стала — ни живая ни мертвая. Покажи, что в сумке, просит. Как показать, если там сушка? И кто донес — в толк не возьму. Может, из бригады донесли по телефону? Наверно. Не ясновидец же он. Взял мою сумку с яблоками сушеными. «Пойдешь, говорит, Лукерья, к прокурору». — «Ой не пойду, Оверьян! — Упала перед ним, как перед господом богом. — Не губи!» Он и вправду похож на бога: голова лысая, борода веником. Только что не босой. Стукнул чеботом по земле. «Встань, говорит, Лукерья, не срамись! Что ж вы, ироды, робите! Вы ж и меня скоро украдете. Вам, иродам, аванс дали, овощей подкинули. Судить, и все!» — «Ради Тимофея прошу, пощади. И сын у меня в Москве, у людей на виду. Сжалься!» А он: «Что ж ты, неразумная, унижаешь их?»

Я перебиваю:

— Оверьян до сих пор в председателях?

— Вытертый, как локоть. Но ничего, бегал. До прошлого году держался… Простил все-таки. «Иди, говорит, чертова баба, в кладовку, сдай сухофрукту. Да не попадайся больше!..»

— Ма, зачем так низко себя выставляете?

Мне показалось, что мать говорит — словно болячку расчесывает.

— Вроде каюсь, сынок. При тебе таскать перестану. Ты ж насовсем? — Прижмурилась от страха: «А ну как скажет — нет!»

— Насовсем…

Вздохнула облегченно, даже краска к лицу прихлынула. Наконец-то поверила: не сон.

2

Велосипед взял у соседей. Пищит, немазаный. Рама ржавая, ободья потемнели. Горе — не машина. Видать, еще довоенного выпуска. Может, на чердаке пылился, куры его в сарае обсиживали. Но и за то спасибо — еду! Дышу часто, запарка получается: протезом же крутить не будешь. Вот и приходится одной правой нажимать. Занемеет — встаю, тащусь пешком. Машину веду за рога. Палка висит на руле, справа. Откровенно сказать, не езда, а морока. Но все-таки. Я же двинулся в большой путь: еду на Во́дяную балку, а туда, считают восемь верст. Жители слободы все расстояния меряют, конечно, по-новому: на километры. Но до Водяной почему-то считают версты. Славится Водяная тем, что в ней когда-то коней потопило. Была дружная весна, снега таяли споро. А тут еще теплые дожди. Ну и пошло́. Смотреть страшно, не то чтобы переехать. И все-таки выискался смельчак. Решил форсировать. Арбу перевернуло, солома пошла поверху, кони — вниз. Не выплыли: в сбруе запутались. С тех пор и славится Водяная. Если кто, бывало, спросит: «Что за Водяна́я?» — ему ответят: «Не Водяная, а Во́дяная. Во-вторых, в ней кони потонули. Слыхали, может? Она самая».

Я даже не помню, когда там бывал. Знаю, что это обыкновенная балка, каких в степи много. По весне там растет добрый щавель и кашка. В нижней части балки — гать. Ее навозили, сдается, на моей памяти. Вбили вербные и тополевые колья, которые вскоре выкинули желтые веточки. У гати заплескался неширокий ставок… Смутно помнится. Может, я видел это в другом месте. Может, и вовсе только во сне снилось.

Тороплюсь на Водяную, потому что где-то там Микита. Век не виделись. Боюсь, не узнаю друга. Его мать сказала:

— Подался, еле рассвело, рыбу шукать. И на шо она, та рыба? Чи нам своих харчей мало!

Кручу педаль. Пока крутил по грейдеру, дело шло. Но свернул влево, на колею — запрыгали колеса. Не езда — каторга. И комья и ветки, и травостой, — духу не хватает гнать. У бригадного стана пошло веселее. Тут перевал. Теперь вниз. Ну, а вниз и дурак покатится. Теперь только держись. Если тормоза откажут — суй в спицы протез: один шут пропадать. Ух, и понесло — щеки трясутся. А кочек, мать честная, понарыло! Видать, не знали, кроты слепые, что всадник безногий тут покатится. Хоть зубы сцепить покрепче, а то язык откусишь.

— Рули в ставок. Неглубоко: сажня три, не больше! — измывается надо мной кто-то. Хохочет.

Крутым слаломом разворачиваюсь, колеса оскальзываются. «Вело» (слободское словечко) падает на правый бок. Успеваю ступить на здоровую ногу.

— О, Найдён? А я дивлюсь, кто такой? Может, Вася-француз? У него тоже такая кляча. Из плену привел и до сих пор на ней восьмерки пишет.

— Какой Вася?

— Когда-то «Самураем» величали. В домино хорошо стучал. Помнишь?

— Ну?

— «Французом» стал. В войну во Франции был… Думал, Вася, а оно вон кто!..

Микита притих. Поставил ногу на камень. Вынул жестяную табакерку — коробку из-под леденцов, лепит цигарку, присматривается ко мне.

— Долго воевал, долго. Все живые давно вернулись, а ты все воюешь…

Гляжу на Микиту и не знаю, что сказать. Пока ехал, все слова растрясло. А что тут говорить? Каких-то двадцать зим не виделись, подумаешь! Вижу: целый он, здоровый. Остальное приложится. Разглядываю в упор: морщинами побитый, особенно шея.

— Клюе, — спрашиваю, — чи не дюже?

— Клюе помаленьку.

Цигарка у него потухла. Пытается раскурить — ничего не выходит. Табак просыпается. Руки подрагивают. Э, думаю, ты тоже не такой веселый, как показался вначале.

— Закинешь? — предлагает.

— Попробую!

— Вот тебе лучшая удочка.

— Да мне абы в воду макать. Я рыбак такой… Дай кнутовище, привяжу бечевку с крючком. Без червя сазан подцепится.

Микита улыбается:

— Брось арапа запускать! — Поднял трехсуставчатое удилище чистого бамбука, поймал крючок, передает мне в обе руки: в одну удилище, в другую — леску с крючком. — Держи! Вот червячки. Облепи их землей, заверни лопушок, а то повянут. Видишь камень? — показал рукой на противоположный берег. — Сядь и сиди, пока не посинеешь. У тебя легкая рука?

— Как когда.

— Ну, ступай!

Высоко подняв удилище, иду. Поглядеть — вроде близко, но обходить приходится.

Валун широкий. С одной стороны к земле прикипел, с другой — водою обмывается. Сажусь на него. Чувствую теплый. Правая моя нога босая, ветерок ее обдувает. Левая, в ботинке — ветер ей без надобности.

27
{"b":"234102","o":1}