Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однажды накрыли Микиту в колее. Подскочило две машины: одна из района, газик-вездеход, другая наша местная, «Волга». Костя на ней летает. В газике председатель районного исполкома сидел и секретарь слободского Совета. Видят они: человек по полю ходит, подсолнухи носит. К нему. Кто такой? И Полину Овсеевну в сторонке заметили. «Ковровца» тоже не упустили. В общем, перед глазами полная картина.

Подъехал Костя, выскочил из «Волги».

— В чем дело?

— Учитель Перехват занимается хищением! — Председатель райисполкома толкнул локтем секретаря Совета: — Составьте акт, с этим надо кончать!

Костя побелел губами, прищурился.

— А если спокойно?

— Что за разговор?

— Человек собирает брошенное на ветер.

— Все равно. Нетрудовое обогащение. Противозаконно.

— Может, закон надо изменить? — Костя помолчал. — Добро, добро. Придется подумать. Спасибо, Микита, натолкнул!

Предрика настаивал на акте. Но секретарь уже заколебался:

— Из-под ног поднимает. Ничейное вроде.

Костя показал пальцем в колею:

— Свои грехи актом не прикроем. Не с того конца беремся.

Микита слушал спор и про себя улыбался. «Эх, дохозяйновались! Сказано: гуртове́ — че́ртове. Не жалко: не свое. Было бы свое, каждое зернышко ногтями бы из земли доставали. Потому что свое. Свое!».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Костя нарвал помидоров, несет, улыбается. Подает мне один с розоватыми прожилками:

— Понюхай!

Нюхаю то место, откуда откинут хвостик.

— Уловил?

— Ага?

Как знакомо пахнет! Чем пахнет, даже не берусь объяснить. Тот, кто не знает этого запаха, все равно меня не поймет, тот, кому доводилось его слышать, сам вспомнит. Разламываю на две половинки. Мясистый, Мясо алой бледности, с сахаристыми блестками. Наш, таврический, не чета северным сородичам. У тех — кожа да семечки. Остальное — вода. Наш другой. Ешь его, ешь — и еще хочется. Вкус особый, аромат особый.

Костя впивается белыми зубами в розовый помидор. Помахивает тем, что в руке осталось.

— Скажи, штука! Помнишь, таскали у болгарина? Горячие от солнца. В речку их! Поплавают чуток в холодке под вербой, остынут — в рот.

— Угу! — согласно киваю. Рот полон теплого сока. Как же, я все помню. Вижу всех четверых, возбужденных после удачного рейда. У Юхима даже уши ходят…

Вспомнил о Юхиме и забыл обо всем. Где он? Почему не показывается в слободе? Я видел Микиту. Вижу Костю. А где Юхим? Что за работа такая? Что за печи, от которых нельзя оторваться? Может, прослышал о моем приезде и показываться не желает? Может, мне самому заглянуть на его производство? И загляну!

Как можно тише, как можно спокойнее спрашиваю:

— Где Юхим?

— Видел как-то… Подвозил.

— Подвозил? — переспрашиваю резко.

Костя даже брови вскинул. Ну, что такого — подвез. Он же до этого не раз виделся с Юхимом. Сказал ему все, что надо было сказать. Выяснил все, что надо было выяснить. А я все ношу в себе. У меня оно вон куда подпирает. Потому и срываюсь. Микита совсем спокойно говорит о Юхиме. Может, и не осуждает? Как-то на мои слова заметил:

— Что поделаешь, так случилось. Время было дурное: оккупация.

— Неужели все так просто?

— Что ж, теперь ему и в гору нельзя глянуть?

— Тавро на нем, понимаешь? Ничем его не вывести!..

— Еду как-то, — это уже Костин голос, — вижу: дядько идет. Дай, думаю, посажу: машина пустая.

— Ну!

— Открываю дверцу: Юхим.

— Простил!

— Открыл дверцу!.. Машина ж пустая.

— Сказал ему хоть слово?

— Он сел сзади, за моей спиной. Приткнулся в уголок. Втянул голову в плечи. На лежачего рука не поднялась. И шофер рядом. Неудобно было замахиваться… Признаться, смалодушничал. Думал, в другой раз встречу. Да все недосуг.

— Беда-а-а! — У меня все подрагивает внутри. — Не сказал нужного слова. Промолчал: считай — простил! Как можно? Он должен гореть от наших взглядов: от Микитиного, от Костиного, от моего. Друзья, называется, Кто же, как не они, должны судить? Перед кем он тяжелее всего виновен? Перед ними! Может быть, им не больно? Личного зла не причинил — они и молчат. А может быть, не прав я? Может, он свое получил сполна?.. Не-е-ет, я еще с ним встречусь.

Кое-что я успел о нем услышать. В хате побывал, жинку повидал. Микита многое мне порассказал. Микита все знает. На его же глазах творилось. Здесь, в слободе, творилось, когда она была иным миром, с иными порядками и заботами. Даже солнце вставало здесь по-иному!.. Не могу об этом спокойно думать. Скажите, что же сейчас негодовать, чего сушить себя? Да, понимаю, поздновато. Но и меня поймите. Я только что вернулся в слободу. То, что другими пережито и забыто, для меня свежо.

Юхим Гавва ходил в румынской куртке, таскал за плечом фашистский карабин. Юхим Гавва, с которым мы дрались за земляные орешки. Юхим!..

Он всегда обижался, что не в его руках орешек. Обижался и молчал. Он, оказывается, всегда нам завидовал, считал нас удачливее, считал: мы родились в сорочке, а он голым на свет появился. И нет ему везения. Чин финансового агента недолго грел. Наскучила ему эта канитель. Еще бы! Микита на учителя учится. Костя в летчики пошел. Я в самую Москву подался. А он стоит, как стоял, в воротах базара. Плюнул на базарные дела. Поехал в город к военкому. Определили в пехотное училище. Командиром будет Юхим. Верховодить будет Гавва, а не пресмыкаться у кого-то под началом.

Старый Гавва держал свою думку: «Приедет Юхим с кубарями в петлицах, расквитаюсь тогда с Оверьяном!» Почему-то вбил себе в голову, что все беды от Оверьяна. Юхим же считал, что его личное невезение происходит от Котьки, Микиты и Дёнки, то есть от друзей.

В начале войны командовал взводом. Под Лозовой остался один-одинешенек. Увязался как-то в паровозную бригаду. Сорвал с себя защитное, натянул мазутное, взял лопату в руки и ну кидать уголь в огонь.

Недолго грелся у топки. Нашлись языки — выдали. Забрали Юхима немцы с паровоза, погнали в мариупольский лагерь. Бежать и не пытался. Даже мысли не держал. Со всем согласился: что будет, то будет. В груди холодок поселился. Паскудный холодок, липкий, неотступный. Который человека в скота превращает. Бьют тебя, гоняют тебя куда хотят, а тебе все равно. Бежишь, подчиняешься беспрекословно. Не хватает силы даже на то, чтобы посмотреть на ката осуждающим глазом. Хлопцы что-то замышляли, шушукались, когда и в полный голос говорили. Но Юхим нет: глухой и немой. Ни ушей, ни языка у Юхима.

Случается же: не ждал, не гадал и вдруг — освободился. Шел последнем. Не шел, еле волочил ноги по пути от порта до лагеря. Позади конвойного оказался. Споткнулся, упал на грейдер, лежит. Конвойный и ухом не повел. Внизу над насыпью цементная труба для водостока. Скалочкой покатился вниз, юркнул в трубу. Тишина. На дне ил засохший. Корочка потрескалась, облупилась. Куча бурьяна, принесенного водой. Положил голову на бурьян, почувствовал, словно сквозь землю провалился.

Шел ночами. При белом свете укрывался в зарослях ветроупорок. Ел что бог пошлет. В лесополосах яблони-дички плодоносят, груши-дули. Кое-где на абрикосовых деревьях плоды ссохшиеся чернеют. Но маслинки, пожалуй, больше всего — серебристая суховатая ягодка на сизых кустах. Ею и жил.

Утром поскребся в окно, что со стороны огорода. Даже не в окно — в маленькое стекольце, вмазанное в стену. Поскребся так знакомо, что у матери сердце захолонуло. Выскочила той дверью, что ведет в сарай, откинула кованый крючок да так на шее у сына и замерла. Отец пристучал на деревяшке, младшие братья-сестры повылетели. Старший Гавва потащил Юхима на чердак.

В правом углу чердака — курган темной пшеницы. Пшеница укрыла Юхима от постороннего глаза. Отец закопал сына в зерно, дал в рот камышовую трубочку: дыши! (Знакомое дело, мы когда-то так речку по дну переходили). Много дней подряд Гавва то откапывал, то снова живьем хоронил сына. Покормит, попоит — и в могилу.

36
{"b":"234102","o":1}