Юхим говорил убедительнее всех, потому что ничего не предлагал, а только твердил:
— Та нехай, нехай!..
На этом и сошлись: нехай пока поживет, а там посмотрим.
Зайчишка прятался в углу под кроватью. Таскали ему капустные листы, морковь. Пробовали кормить сеном, сухим листом. Все напрасно.
Юхим опять оказался умнее других. Рассудил так:
— Це не заяц, а зайчатко. Не трава нужна, а молоко.
Налили в мисочку молока. Не берет.
— Неси хлеба! — скомандовал Юхим.
Микита достал из мисника начатую паляницу. Юхим уверенно, словно всю жизнь только тем и занимался, что отхаживал хворых зайчат, отщипнул кусочек белого мякиша, макнул его в молоко, кинул в угол. И зайчишка взял. Взял!.. Лежа животами на полу, любуемся тем, как подрагивают его усики, когда жует.
— Вот так Юхим!
Юхим все щиплет паляницу да щиплет. Макает да макает. Я протестую:
— Хиба сразу столько дают? Заворот кишок устроишь!
Микита тоже засомневался:
— Чи не богато будет?
— Та шо вы понимаете!
Юхим кидает, заяц жует.
Наутро серый уже был холодным. Когда явился Юхим, мы набросились на него с такой бранью, что он вконец растерялся. А что нам было делать? Все планы рухнули, все иллюзии развеяны в прах. Обида просто пекла внутри. Мы вытолкали Юхима за ворота. Я на прощанье дал ему доброго подзатыльника. Микита вдобавок пнул ногой:
— Згинь и на очи не попадайся!
Не к добру косой перебежал дорогу.
2
Разве есть на свете что-нибудь интереснее молотьбы? Ее можно сравнить разве что со свадьбой. Тут, как на свадьбе, все рассчитано, все расставлено с умом. Каждый на своем заданном месте, каждый со своей сноровкой, со своим понятием дела, со своей вольной волей. Без своей воли нельзя, потому что бывают всякие непредвиденные повороты. Молотьба, как и свадьба, шумна, горяча, мила и вместе с тем, как свадьба, утомительна.
В наших краях свадьба длится целую неделю. Льются реки вина, готовятся горы закусок. Сходится целый взвод музыкантов, полк плясунов, армия певцов. Да что там армия — поют все поголовно! А к середине недели как пойдут по чужим дворам кур ловить — пух и перья стоят над слободой! Но хозяйки не обижаются: таков обычай. Затем пустят по улицам ряженых — такие коленца выкидывают, что все селение за живот хватается.
Свадьба — событие общеслободского масштаба. Молотьба — тоже. И первая, и вторая нуждаются в резервах и строгом командирском глазе. На свадьбе всему голова — посаженый отец. На молотьбе — бригадир. Там шаферы, дружки всякие, свахи, зятья, золовки, девери — мудрено всех перечесть. Здесь тоже у каждого свое звание, каждому свое дело. Один у паровика колдует, другой у молотилки поворачивается. Одни носят зерно, другие отгребают полову. Кто стоит у веялки, кто полез на скирду. Те загружают подводы, эти запрягают лошадей. Глаз да глаз необходим, умение да умение. Особенно когда молотят ночью. А это случается нередко. Дня не хватает. А еще днем задувают такие ветры, что не собрать ни половы, ни соломы. К ночи утихают. Вот и приходится крутиться ночью. А что поделаешь? На то и страда, чтобы страдать!
Всходит луна. Высвечивает стога, вороха, машины. Все оживает, копошится, гудит. Поднимается над током пыль — людей не видать. Только вой молотилки. Только стук веялки. Только посвистывание паровика. А вокруг — прилегла степь, вокруг — притаилась ночь… Даже сказкой попахивает!
Я спал в прохладном шалаше. Слышу голос матери:
— Вставай, Найдён, вставай!
Слышу, но подняться не могу. Словно кто приковал. Мать берет, сильно дергает за руку — и я уже стою на середине куреня. Нашел картуз, набрасываю пиджачишко, иду к волокуше, сменять Микиту.
Поставив ногу в стремя, взбираюсь на коняку, дергаю поводья, причмокиваю, понукаю. В общем, двигаюсь, разговариваю, но пока еще сплю. И проснусь не скоро. Может быть, на рассвете, когда обдаст росным ветерком и я вздрогну от прохлады, приду в сознание. Может быть, пораньше, когда вдруг ни с того ни с сего отец, управляющийся около локомобиля-паровика, дернет за проволоку, даст такой гудок, что душа у каждого встрепенется. Может быть, приду в себя только тогда, когда споткнется моя коняка и я вылечу из самодельного седла.
Меня привели в чувство значительно раньше. И совсем непредвиденным способом.
Я уже сказал, что сменил Микиту на волокуше. А что такое волокуша, не объяснил. Волокуша — устройство очень простое. Ею волокут солому от молотилки до скирды, а то и дальше: на самую скирду. Состоит она из гузыря (сеть такая), веревочной стропы и полубарочка. Гузырем накрывают ворох соломы, который надо подать на скирду. Стропа, сами знаете, тащит гузырь. Ну, а на полубарочек надеваются постромки шлеи. Дальше идет конь, и я на коне. Вот и вся хитрость. Когда мне свистнут: «Пошел!», конь сам трогает с места, натягивает стропу. Гузырь по клину скирды взбирается на самую вершину. Там его освобождают. И другой конь, что на противоположном конце скирды, тащит все устройство обратно к молотилке. А моя коняка разворачивается и нехотя плетется к скирде. Гузырь ходит вроде челнока: туда-сюда. Я веду его с грузом, другой (не знаю, кто там, может, Юхим, может, еще какой парень) оттаскивает пустой.
Получилось так, что, когда кричали «Стой!», я не услышал. Коняка, видно, тоже опустила уши, зоревала. Чуть было не натворили беды. Могли сгрести на землю волокушей тех, кто топтался на вершине скирдового клина. Спасибо, бригадир заметил. Подскочил ко мне, резанул сыромятным батогом, не глядючи куда. Тут я и очнулся. И так мне стало светло и понятно все вокруг, словно бы я нахожусь при чистом солнце. Отец от паровика грозит ключом. Мать у вороха перевязывает платок, осуждающе покачивает головой. Другие не так близко принимают к сердцу мою промашку. Посмотрели на меня и снова за дело. Время не терпит.
Я вытираю рукавом разбитый нос, сам себе говорю: «Ничего, до свадьбы заживет!»
Тракторист Чибрик работает на молотьбе кочегаром. Состоит у моего батька подручным. Голый до пояса, заталкивает солому в прожорливую пасть локомотива. Пихает-пихает и никак не может насытить чудовище. Желто-горячее пламя обдает Чибрика жаром, высвечивает мускулы. Посмотришь со стороны — залюбоваться можно. Кажется, идет сражение со Змеем Горынычем. У змея изо рта огонь, из ушей дым, из глаз пар струится. Змей так взбешен, что глядеть страшно: пыхтит, свистит, дергается. От него к молотилке пас протянут. Он ее, бедную, так разгоняет, что она ходуном ходит. Дрожит вся, вот-вот рассыплется. Чибрик знай ширяет вилами в огнедышащую пасть, колет в огненный язык.
Отец, словно волшебник, охаживает темное чудовище, обтирает паклей, подтягивает болты, гайки. Берет в руки масленку. Сует кончик ее длинного носа в разные отверстия, словно желая умаслить строптивого зверя, усмирить его, сделать послушным. Похоже, Чибрик пытается взять силой, отец — хитростью.
Молотьба требует много народу. В слободе сейчас пусто, все здесь. На что уж Микитин батько, Павло Перехват, — сидеть бы ему за газетой или разбирать письма, — но и он тут. Конечно, отвык орудовать вилами, нелегко ему приходится. Работа ведь потная, раздражительная. Застилает глаза пухом осотным, противно щекочет шею остьями, забивает нос пылью. Отсюда и слов горячих много, и суеты хоть отбавляй. Сверху поторапливают, снизу понукают. Вот и танцует на арбе, словно у него угли под пятками. Беда! Но, правду сказать, сам виноват. Можно было выбрать место, где полегче. Вон хоть у веялки, где бабы. Мешки, скажем, завязывать или зерно отгребать. Туда не стал. Гордость не позволила. Мужик ведь все-таки, хотя и листоноша.
А на помосте, у барабана молотилки, действительно мужик. Как ворочает — картина! Правда, на земле он частенько бывает мешковатым, медлительным. И всегда свою философию разводит: «Хиба воно мени нужно!»
Но сейчас увлекся дядько Гавва. Его со всех сторон просто-таки заваливают скошенным хлебом, а он знай поворачивается на узкой площадке, знай загружает барабан. Еще и покрикивает на тех, кто внизу, на арбах: не спите, мол, сидоровы дети, пошевеливайтесь! Просто преобразился дядько Гавва. Вот что работа с человеком делает!