Порой кажется, что ты не на жатве, а в лодке. И правда, все тут можно перевернуть на нужный лад. Поле можно назвать ну хотя бы озером, косилку лодкой. Вилы веслом. Те же движения: гребок, гребок и опя-а-а-ать гребок. Сперва короткий-короткий, затем продолжительный толчок с заводом весла за корму. И волны вокруг как волны. И по борту бьют похоже. И тяжело так же: вода тяжелая и хлеб тяжелый. И там пот по лбу и здесь потом умываешься. Разве можно прожить на свете, не видя всего этого? Пусть трудно вначале. Но потом же и пот тебе сладок, и ломота в теле сладкой становится. Окунаешься в густое марево, в бесконечную белизну и, не помня себя, упиваешься работой.
Котька натянул вожжи.
— Смена-а-а! Але-гоп, слезай — приехали!
Усаживается на мое место, я перехожу вперед, на его сиденье.
— Но, лихие!..
В голове кружение. Я еще пьян работой. Править лошадьми — разве занятие! Я мог бы еще такого наворочать! Руки налитые, тело отвердевшее. Я словно молотилка, которую раскрутили и не загружают — гудит впустую. Вожжи в руках — я их не чувствую. По сторонам глядеть отвык. А тут — гляди сколько влезет.
В упряжке вороные кобылицы. Ожинка с матерью. Трудно им ступать по мягкой почве, таскать за собой такую бандуру. И еще трудно потому, что хлеб удался густой, колосистый.
Не хочу ни о чем думать, ничего вспоминать. Но это не в моей воле. Дела ведь нет. Голова свободна.
Вижу Танино окно, высокую подушку, темные волосы на ней. Вижу лицо. Оно яснеет при виде Ожинки. Таня улыбается крестнице. Подается вперед, словно хочет ее погладить Она так и не дотронулась ни разу до жеребенка. Только через окно видела… Таня навсегда осталась за тем окном. Мы с Ожинкой выросли, изменились… И вдруг, как напоминание о далеком Танином времени, из-за косилки торопливо прискакал к своей матери Ожинке тощий сосунок на высоких ногах-ходулях. Я видел его раньше. Но почему-то сейчас его появление показалось таким неожиданным, что у меня перехватило горло.
Котька управляется ловко. Хоть ростом и маловат, зато напорист. Жила у него крепкая. И в дружбе стойкий. Хорошо, когда такой за спиною. Спокойней себя чувствуешь.
А вон и Микита. Хитер, но свой до пяток. Чудить умеет. И разума не занимать. И к музыке, и к карандашу, и к краскам способность имеет. И вилы крепко держит. Не соскользнет рука при любой погоде.
Юхим в слободе остался. У него свои интересы. Базар на плечах держит. По хатам налоги собирает. Мрачноват Юхим. Тугодум, конечно. Да велика ли в том беда? Он же все-таки друг детства…
Широта, свобода на все четыре стороны. Любо в этой воле находиться, дышать горячим запахом жнивья, видеть перекаты готового хлеба, слышать кузнечика-стрекача — серого полевого коника, которого я умею накрывать голой ладонью. Славно в бесконечном мире! Помню, впервые глядел на него сквозь детские перепуганные слезы. Произошло это как раз в страду. Один остался дома. В глиняной миске налито молоко, поставлено на пол. Рядом мякиш хлеба. Это мое дневное пропитание. Я подползал на карачках к миске. Макал нос. Хлебал еду в паре с кошкой. После выбирался за порог, достигал канавы и там, в холодке, засыпал до заката. Возвращаясь с поля, мать с отцом поднимали меня на руки, относили в хату. Однажды осмелился шагнуть в большой мир. Встал по-взрослому на ноги и, не шатаясь, пошел в степь. Белая дорога увела меня из села. Серые коники-стрекачи заманили в высокие хлеба. Я долго пробирался сквозь их чащу, долго искал выхода из густого царства. Не найдя его, заревел в голос. Какой-то дядька вынул меня на свободу. Посадил на высокие плечи, понес в слободу. Я впервые почувствовал: не надо бояться человека.
И солнце, и небо, и хлеба белы, словно молоко в глиняной миске.
3
На подворье Говязов собралась целая громада. Будем поднимать причёлок. Причёлок — это фронтон. Но только наши слободские причёлки фронтонами называть как-то неловко. Фронтон — для дворца, для храма. Разве саманной хате подойдет фронтон? Конечно, нет. А причёлок — в самый раз! Только причёлок тоже гордость имеет. Равносторонний треугольник из чисто струганных сосновых досок. Олифой грунтованный, краской крашенный, чтоб не темнел от непогоды. Посередине треугольника — окошко. Над ним филеночка с кружевным рисунком. Маленькая такая, веселая безделушка. В верхнем углу причёлка, словно ласточкино гнездо, лепится солнце. Его вырезают из новенькой доски, красят оранжевым, пускают веером планочки-лучи. На самом острие причёлка ставится жестяной конек. Ноги в полете, хвост по ветру. Несется сказочным Сивкой-Буркой добывать хозяину счастье. Кто не желает коня, ставит петушка. Тоже весело. Гребешок огненный, хвост радугой. Поет петушок, возвещает грядущий день…
Причёлок мастерят на земле. Когда стены возведены, потолок настелен, поднимают причёлок. Дело большое, торжественное. Тут нужен народ.
Детвора забегала по слободе.
— Говязы поднимают причёлок!
Говяз похаживает на длинных ногах, что кузнечик, дает последние распоряжения.
— Костя, неси из сарая бечевку! — кричит сыну. Меня толкает в плечо: — Тащи жерди!
Мой батько, замечает хозяину:
— Что ж год не обозначил?
— Какой год?
— На причёлке. Надо было написать, в каком году построена хата.
— Что ты, Тимофей, хата ж не заново выстроена, только ремонт дан.
— Не скажи. Стены перекидал, причёлок выстрогал заново, черепица новая. И жизнь пойдет по-новому. Надо бы год поставить. Пусть все видят.
Говяз засуетился, забегал, перебрал все баночки из-под краски.
— Все засохло. Нечем и усы подфабрить!
— Я завтра принесу краску. Встану на лестницу, выведу цифру…
Наверху нас трое. Мой отец взял бечевку в руки. Другой конец — внизу, крепят к причёлку. Мы с Котькой по сторонам. Когда поднимут сооружение, установим его углы на место. На земле народу побольше. Там и Перехват со своим Микитой в паре, и Юхим, и Гавва-мясник топчет двор деревянной ногой, там и Чибрик-тракторист помахивает длинными, как жерди руками. Там и председатель артели Оверьян. Пришел, не погнушался низкой работой.
Далеко видать с высоты. Я даже хату свою различаю. Сады вокруг темнеют, крыши черепичные желтеют. Вон и олийница видна, и труба высокая. Школа со своими верными стражами — старыми орехами. За базаром новое здание силикатным кирпичом белеет: контора артели «Большевик». По обе стороны высокого крыльца скульптуры поставлены: колхозник и колхозница. Он держит в руках сноп, она курицу алебастровую. За огородами поблескивает Салкуца. На правом ее берегу, словно памятник, встает каменный обрыв. Там и чудная криница теплится…
— Раз-два, взяли!
— Тимофей, ослабь бечевку. Не горячись!
— Подпирай жердями!
— Куда вас повело? Держи к стене поближе!
— Не ставь на ветер — повалит!
— Да стену не оцарапайте, вот лиха година!
И пошло. Всяк командует, всяк указывает. Не разбери-пойми. Тетки и те из-за ворот нос суют.
— Чи вы николи причёлки не ставили, что вас водит, як пьяных?
— Ой-ой-ой, валится!
Говяз не выдержал бабьего стрекоту:
— Идите отсюда, без вас управимся.
Низ причёлка задрали на стену. Теперь работа отцу. Тяни во весь дух, выводи на попа. Мы с Котькой поддерживаем углы, подсобить не можем. Ему помогают снизу, подпирая жердями. И землемер прибежал на помощь. Легко, словно кошка, взбежал по лесенке, оказался рядом с моим отцом.
Причёлок заводится под рейки. Они белеют над хатой голыми ребрами. На них будет класться черепица. Отец стучит молотком, приколачивая рейки к причёлку. Взбирается по рейкам, как по лестнице. Уселся, довольный, на самом верху, закручивает цигарку. Чибрик смотрит снизу, восхищается.
— Шту-ка-арь!
Под раскидистой шелковицей сдвинуты столы, поставлены скамьи, табуретки, стулья. Старая Говязиха с дочкой так и снуют от плиты к столу, от стола в погреб, из погреба в кладовку. Волокут миски с солениями, сковородки с яичницей, кувшин с вином.