Сажусь на кровать, запыхавшись. В детстве, бывало, на одной ноге всю улицу обскачешь — и хоть бы что. А теперь от стола, к шкафу — и уже дух вон. Мать вошла из кухни. Щеки пылают, плитой разгоряченные. Смотрит, на меня внимательно. Почему-то в лице меняется. Худоба моя пугает ее или желтизна, что растеклась по скулам? Мне и в самом деле что-то нездоровится. Чувствую, даже пальцы, потеют. Что с ней, с матерью, думаю. Неужели она видит меня таким впервые? Действительно впервые. Она видела на протезе. Но на протезе человек еще не калека. Вроде бы целый. Шагает обеими ногами. А вот без подставной — тут никуда не денешься. Сразу видно: куцый.
Всплеснула руками, сцепила их над головой, упала на мою культю, заголосила, будто по покойнику. Вот она, настоящая встреча! А я было поверил, что слез не будет. Вчера не плакала: оцепенела от счастья. Сегодня прорвало. Глажу ее по маленькой головке. Глажу так, как она гладила меня в стародавнюю пору. Ой-ой-ой, сколько же с тех пор дней прошло, сколько ночей миновало! Неужели мы с ней поменялись ролями! И теперь я старший в доме?
Не стал ничего говорить, пусть выплачется. Надо же когда-нибудь облегчить сердце.
И еще я надеялся, что не станет она притрагиваться сейчас к тому, к чему сам пока не хочу прикасаться. Оказывается, дотронулась.
— Что ж один приехал? Слава богу, женатый ведь?
Попробуй объясни. В одно слово всего не уложишь, а начнешь рассказывать — наговоришь лишнего.
— Не знаю. Так получилось… Женат — не женат. Одним словом, соломенный вдовец.
— Господь с тобой, что ты говоришь!
— Поживем — увидим.
— Деток нет?
— Вы же знаете, нету.
— То погано!.. — Вижу, еще что-то хочет сказать, но медлит, решает: говорить, не надо? Все-таки решилась: — Я, признаться, ни с кем тебя и не видела в паре, как только с ней, с Таней.
— С Таней?..
— Видела вас вместе давным-давно. С тех пор так и стоите перед очами. Помнишь ее?
Молча киваю головой. К чему, думаю, подводит?
— Ото ж и я говорю. — Вытерла рот, затянула концы платка. — А брат ее, учитель ваш, Алексей Петрович, убитый — рассказывают, весь на куски разорван. Вроде и служба была не сильно страшная. При штабе служил. Не скажу кем, но знаю, что при штабе. Бомбой накрыло. Других, что там были, тоже раскидало. Не в одиночку помирал, конечно. Вот такое ему счастье на роду написано.
Сашка его, жовнерка, чуть было умом не тронулась. Потом ничего, отошла. Справной стала. Не так давно… Сколько же это прошло, чтоб не соврать? Пяти годов не будет… Вышла за Юхима Гавву.
— За Юхима?..
— Как в слободу вернулся. Где-то в холодном краю годов десять зимовал.
Она притихла. По глазам вижу, о чем-то думает. Может, снова о Тане вспомнила?
Я говорю так — «О Тане вспомнила» — потому, что сам сейчас только о ней и думаю.
…Вижу, полезла в колхозную кладовку. Вот отчаянная! Окно потрясла, пока не упал затвор шпингалета, и туда. Мы лежим за кустами, три таких лобаря! И никто из нас не отважился на то, что сейчас делает девчонка. Ни один. И я лежу, и Юхим, уткнув нос в траву, и Микита, положив голову на руки. Дружки не глядят на меня, словно стыдятся. Я тоже хорош! Таню отпустил на рисковое предприятие, и в кусты. Правда, сама напросилась:
— Я легкая. Кошкой вскочу, воробьем выпорхну!
Она действительно легкая. Не то что другие девчата-одногодки. Крупные все девчата. Одна Таня, словно ветер, подвижная. Захотелось ей сегодня соорудить мороженое. Не наше вроде лакомство, не слободское. Говорит, когда была с Алешей в городе, он покупал. Такое — все пальцы обсосешь: сладкое да холодное. Задумала снова попробовать, самодельного, В кладовке, говорит, достанем сахару. Видела, в углу стоит зашитый мешок с рафинадом. Яиц в курятнике раздобудем. Ну, а молока достать — проще простого: оно в каждой хате есть.
Чтобы сделать мороженое, надо пробраться в ледник. А это самое трудное. Он во дворе потребсоюза. Там горы ящиков с пустой посудой и без посуды. Терриконом высится уголь антрацит, который меняют на шерсть, копыта, сушеные груши. Во дворе много народу: и весовщики, и заведующий «рачной», и кооперативное начальство. Как пробраться? Заходить в ворота — нечего и думать. Перелазить через забор — заметят. Юхим, подвигав кожей головы, пошевелив ушами, предложил:
— Айда через Самсонов садок, там есть лаз.
Микита похвалил Юхима:
— Ты глянь, у него не только волосы шевелятся!
В холодильню пробрались. Поставили кружку с кремовой пеной на лед. Ждем, пока морозом схватится. Но как усидеть незамеченными? Сюда то и дело наведывается продавец из «рачной». Топором откалывает мутные куски льда, грохает их в ведро, тащит в пивную. Мы укрываемся в дальнем углу. Сгребаем соломенную подстилку в кучу, и на нее. Холодно. Босые ноги стынут. То и дело подбиваем под себя сухой соломки, переступаем с ноги на ногу. То на корточках сидим, то животом на кучу ложимся.
— …До батька ходил?
— Постоял немного. Сегодня пойду оформляться на работу, заверну опять в парк, к могиле.
— Столбик бы надо побелить. И звезду жестяную подкрасить.
— Подкрашу. А почему его так далеко положили от братской?
— Там солдаты. Те, что убиты в эту войну. И памятник, видел, поставили? А батько вроде не военный. Так его ближе к тем, что в гражданскую. К дружкам вроде поближе.
2
В слободе обосновалась румынская комендатура, румыны, известно, что цыгане, страсть лошадей уважают. Мамалыгой не корми, только дай за гриву подержаться. Кинулись перво-наперво по бригадным конюшням. Но там пусто.
Микита въехал в широко распахнутые ворота на старой бричке. Ее тащила одна-единственная коняка. Вызывающе поблескивало дышло, задранное, точно ствол орудия.
— Тр-р-р! Стой, Ожина. Це твой двор, це твоя хата!
Мать перепуганно закрестилась:
— Свят-свят, да ты белены объелся или сивухи напился! Что нам, без лошади горя мало?
Микита и впрямь не совсем трезвый. С утра побывал у Полины Овсеевны, которая для него давно стала Полей, успел хватить баночку самогонки.
— Шо вы, мамо, балакаете? Не возьму я — возьмут-другие. Оно ж ничье. Или, как батько говорил, гуртове́ — че́ртове. И телят развели, и овец расхватали. Смотрите, скоро землю начнут делить. Надо Говяза попросить, чтоб нас не забыл.
— А когда вернутся наши?
— Тогда и посмотрим.
Он взял в бричке клок сена, протер Ожинке запавшие бока. Запыленный круп вытер. Счистил навоз у колен. Похлопал по шее. И Ожинка благодарно замотала головой.
— Хозяйскую руку почуяла. А то слонялась по бригаде как сирота. Вот я тебя напою.
Звякнула дужка ведра, захлюпала темная вода. Ожина заржала тихо, нетерпеливо. Видать, давно хотела лить. Роняя капли с замшевых губ, потопала доверчиво за новым хозяином. При входе в сарай наклонила голову. Чуть было не счесала холку о низкую перекладину.
— Куда ты повел — там же куры! Хотя бы помет-выгреб.
— Пусть стоит. Чтобы глаза людям не мозолила. — Сгреб сено, что оставалось в бричке. Кинул Ожине под передние ноги. — Ешь. Я тебе свежей травы накошу.
Бричку откатил за сарай. Выдернул шкворень, вынул огромное дышло, сунул его через слуховое окошко на чердак. Бричку замаскировал: обложил фанерой, кусками кровельного железа, черепицей.
— Это, мамо, камуфляж называется.
— Не знаю, что за мухляж, только он мне не сильно нравится…
Румыны пришли по горячему следу. Может, кто подсказал. Может, сами догадались. Двое солдат с карабинами и офицер с пистолетом в кобуре. Пистолет не вынимался. Был без надобности. А вот кнут в руках — к месту. Кнутом офицер владел отменно. Заставляя посвистывать, постреливать, скручиваться в кольца, извиваться гадюкою, собираться в пружину. Крепко плетенный, летал кнут по воздуху, шипел в пыли. Таким секанешь по плечам — рубаха лопнет. Офицер напоминал того цыгана, который на ярмарке продавал мерина. Он позвал Микиту, взмахнув батогом: