Тревога прошла мимо. Успокоился старший Гавва, и Юхим осмелел, начал спускаться вниз по лестнице, начал показываться в светлице. Правду говорят, беда приходит негаданно, нежданно. И не знаешь, с какого боку она к тебе подступится. Ждал Гавва кары за сына, но расплатился совсем за другое.
Давно не ходил старик на базар, давно не свежевал бараньих туш, не рубил говяжьих ребер. Из мясника превратился в плотника. По времени и ремесло. То полку смастерит, то ступку выдолбит, то гроб кому сколотит. В последнее время Гавва в амбарах молотком постукивает: закрома ладит, перегородки поправляет. Ходит туда с кирзовой сумкой, инструмент в ней носит — рубанок, молоток, стамеску. Стоят амбары на выгоне, где когда-то карусели крутились, ярмарки клокотали. Построены амбары из серого камня-дикаря, что из церковного фундамента наковыряли. Кирпичины ни одной не добыли: на крепком растворе кладены. Ни ломом, ни зубилом не оторвать. Кирпич крошится, а связка, что железо, держится. В амбарах зерно водится. Потому и охрана выставлена. Но что Гавве охрана? Он делает дело. А между делом пшеницу за голенище зачерпывает, в сумку насыпает. По толике носит, самую малость берет, а, гляди, курганчик на чердаке рос — человека закопать можно.
Или донес какой завистник, или само собой так получилось? Явился румынский офицер с двумя солдатами к амбару. Остановили Гавву на пороге. Трусанули сумку, сняли сапог. Вывернули карманы, куда тоже кое-что понабилось. Повели плотника ни живым ни мертвым к дому. Выскочила жена, обомлела, хотела кинуться в светлицу, спрятать сына, ноги отказали. И Юхим растерялся. Видит в окно: батька ведут, а что делать — не знает.
Офицер со старшим Гаввой полез на чердак. Долго там топтался, тяжело топал сапогами. Даже штукатурка с потолка кое-где упала. Увели отца и проститься с детьми не дали. Юхима не тронули. Даже не заметили. Словно бы его и в живых нет.
Через три дня с глухой стороны амбаров, у стены, сложенной из синего церковного камня, казнили Гавву. Казнили принародно. Другим в назидание. Когда завязывали глаза, он лихорадочно целовал чужие руки, молил, о пощаде. Но не вымолил. Коротко задергались два автомата. Накормили Гавву немецким хлебом. До отвала накормили.
За Юхимом пришли через сутки. Увели в комендатуру. Там он поторопился заявить, что из Красной Армии дезертировал по собственному желанию. Ни о чем больше не спрашивали, ни разу не ударили. Только показали: сюда или туда? То есть будешь служить нам или в землю хочешь? Юхим выбрал «сюда». Дали нарукавную повязку, карабин вручили. Думаю, ни с того ни с сего оружия бы не доверили. Видно, кто-то им описал Юхима. Разъяснил, что за птица.
2
Не выходит Юхим из головы.
Садимся с Костей у толстого ствола груши, спинами к стволу.
— «Столичной» бы, а? — Друг мой хлопает в ладони, потирает их.
— Угу! — соглашаюсь. Мы впервые встретились. — Почему не сбегать.
— Лавка закрыта.
— К Поле, в «гадюшник»!
— Нету Поли, в город подалась.
— Микита повез?
— На автобусе покатила.
— Беда!..
Поля торгует спиртным в маленьком магазинчике, что вблизи рынка. Ее заведение называют по-разному: кто «гадюшником», кто «синим уголком». Там всегда сине от табачного дыму. В углу — стол с горкой желтой соли, с рыбьими ошкурками. Больше никакой мебели.
«Рачная» считает «гадюшник» своим конкурентом. Почему-то многие сюда тянутся. Проще, что ли? В «рачной» строго: белые холодильники, мраморные столики, стеклянные двери. Совсем по-городскому. И народ все больше приезжий, с автобуса. А в «синем уголке» свои.
Я тянусь к ботве, срываю шершавый огурец с закорюченным носом, смакую. Огуречный сок подсыхает на губах — стягивает губы. Между стволами дальних яблонь просвет. Видны вербы на том берегу Салкуцы. За вербами обширная площадь поливного огорода — бывшая грядина болгарина. Костя прославил эту грядину. И люди теперь называют ее не «болгарской», а «Говязовой». Костя из огорода сделал аэродром. Под самым носом у оккупантов прилетал в слободу на штурмовике-«кукурузнике».
— Как ты отважился?
— Дурной был, считал: все на свете «але-гоп и не ходи босый»! Мог и голову оставить, и машину.
— Попало тебе на орехи?
— Полковник чуть было не расстрелял на месте. Отца пожалел. Подошел тяжелый, словно туча с градом. Сорвал погоны, сорвал награды. «В штрафной батальон».
— И что?
— Повели в пустой погреб. Там «губа» наша домашняя находилась. Померз сутки, и все.
— Отошел командир?
— Нужда заставила. Подняли полк по тревоге. Пошли на перехват немецкого каравана. Ну, а потом операция за операцией. Десант за десантом. И морпехоту поддержать, и катера прикрыть. С эскадрой ходили. Лодки топили. В конце концов не один ли шут: в штрафной или не в штрафной. И там огонь, и здесь огонь. И там смерть, и тут смерть. Вернул «батя» все регалии. Говорит: «Скажи спасибо, что я такой добрый!». Спасибо, говорю.
Отчаянный мужик Костя! Не зря он с малых лет ходил в атаманах. Это же надо было такое удумать: слобода лежит в немецком тылу, а он решил дома побывать. Знал, что из родни только отец остался. Дай, думает, попробую вызволить отца из неволи. Как раз в то время на «кукурузник» посадили. Полетай, мол, пока пригонят новые бомбардировщики. Над Симферопольским шоссе носился, колонны поджигал, засыпал окопы бомбовой мелочью. Однажды до Мелитополя добрался. А от Мелитополя до слободы пустяк. Ни снарядом не стукнуло, ни «мессеры» не увязались. Ну, а над слободой — тишь, гладь да божья благодать. Припала слобода к земле, лежит — не шелохнется. Поздней осенью было дело. Голым показалось село. Только хатки серые, словно редкие стариковские зубы, стоят вдоль Салкуцы. Не доводилось раньше глядеть с такой высоты на свою слободу, потому чужой показалась. Пошел на посадку. И сторону выбрал правильно: навстречу ветру, пошел. По дымкам, что над хатами, определился. Отстегнул ремни, открыл кабину, спрыгнул на землю. Тихо вокруг, даже не верится, что война. Будто во сне переступает ногами, пропускает между пальцев рук пахучие верхушки высокого одичавшего укропа. Помнит: вон у той вербы есть кладочка. Два ясеня легли могучими стволами поперек Салкуцы. Поверх них тес короткий настелен. Идешь по планочкам, словно по цимбалам ступаешь. Заметил, доски кое-где прогнили, проломились. Чинить некому. Кто теперь станет чинить?..
Бывают на войне такие минуты, когда страх одолевает тебя до дела или после. В самый же момент свершения, на самой вершине опасности, ты абсолютно спокоен. Видимо, тут тоже существует свой барьер, преодолев который находишься как бы по ту сторону страха.
Костя преодолел этот барьер.
Постояв на кладочке, двинулся к своему огороду. Когда вошел в хату, спокойно сказал:
— Собирайтесь, папаша!
Отец забегал по дому. И кошелки тащит, и сумку набивает, и кожух хватает. Сын улыбается.
— Тату, мой летак не полуторка. Куда столько? Шапку на голову, полушубок на плечи — и айда.
— Ой, та я ж ничего не знаю. Нежданно-негаданно, як снег на голову. Куда, зачем?
— Приборы покажут! — пошутил сын. — Готовы?
— Подожди, табаку захвачу на дорогу! — Старый Говяз вышел в сени, поднялся по лестнице на чердак, где сушился табачный лист.
Шли по огороду молча. Вокруг ни души. Раньше, бывало, загудит самолет в небе — все население задирает вверх голову. Теперь не те времена. Приземлилась машина считай под самыми окнами — и никто за порог не выскочил. Только заметно было: в окнах хат белеют платки, сереют бороды. И влепленные в стекла ребячьи носы. На улицу не пустили: нечего соваться куда не следует. А через окно можно — гляди, учись: вот какие хлопцы выросли в нашей слободе!
Когда под ожесточенным напором винта до самой земли прилег суховатый укроп, когда самолет запрыгал по кочкам, в сторону грядины уже бежало с десяток румынских солдат и несколько полицаев. Стреляли на ходу, не целясь, орали всяк по-своему. А Косте и горя мало. Вывел машину на ровное. Поставил против ветра. Опустил подкрылки. Дал газу.