При взгляде на Вавринца Есениус вспоминал и о своем сыне Ферко. Печаль, спутница этого воспоминания, была одновременно печалью по всем несбывшимся надеждам и мечтам.
Он смотрел на Вавринца и видел свою собственную молодость. Вавринец стоит у начала жизненного пути, все у него еще впереди. А Есениус уже на вершине. Нет, и вершина уже позади— теперь он спускается вниз. Нет, он не чувствует еще себя старым, но его беспрестанно мучают сомнения о смысле его работы. «Неужели все позади?» — спрашивает он себя. Его сильная натура протестует, она побуждает его к новому напряжению всех сил, но всякий раз его останавливает вопрос: «Зачем? Для кого?»
Приезд Вавринца и расстроил его и придал ему новые силы. Для него этот юноша словно сын. Он может передать ему свой опыт; Вавринец сумеет найти применение такому наследству. Но не только Вавринец должен учиться у него, ведь в медицине сделано много новых открытий, о которых доктор Есениус не знает. Почему бы и старшему не поучиться у молодого? Особенно, у человека такого острого ума, как Вавринец Адамек.
— А теперь расскажи мне, какие новости в нашей науке — в медицине, а особенно в хирургии.
— Весьма большие новости, — подтвердил Вавринец.
Он стал рассказывать об открытиях французского врача Паре, который совершенно случайно убедился в том, что при хирургических операциях гораздо лучше перетягивать жгутом кровеносные сосуды, чем прижигать их, дабы остановить кровотечение. При этом и раны скорее заживают, и больные страдают гораздо меньше.
— Это действительно очень важное открытие, — признал Есениус. — Только испытан ли этот новый способ?
— Я сам убедился в превосходстве способа Паре, — ответил Вавринец. — Ведь я запомнил ваш девиз, доктор: не принимать слепо все, чему учат древние, но на опытах убеждаться, правильно ли их учение. Что неправильно, отбросить. Этот принцип, разумеется, относится и к опыту современных ученых. Способ Паре уже выдержал испытания, и его можно принять без всяких колебаний.
Есениус задумчиво смотрел на своего молодого коллегу.
— Бессмысленно отвергать новые научные данные на том только основании, что мы привыкли к старым. Когда тебе случится оперировать по новому способу, Ваврик, — возьмешь меня учеником?
Вавринец покраснел, но Есениус дружески улыбался ему. Он говорил серьезно.
— Я буду очень рад, если вы поможете мне советом и своим богатым опытом, — ответил Вавринец скромно. — А если мне известно что-нибудь новое, чему вас не учили, когда вы были студентом, то я охотно поделюсь своими знаниями.
Вавринец часто посещал Есениуса, и стареющий одинокий доктор всякий раз искренне радовался его приходу.
— Когда вы снова устроите публичное анатомирование трупа? — спросил однажды Вавринец.
— Публичная анатомия имеет значение для студентов, изучающих медицину, а раз в Пражском университете нет теперь медицинского факультета, публичное вскрытие не имеет никакого смысла. Это было бы только зрелище, способное ошеломить зрителей, не имеющих понятия об истинной миссии медицины, особенно о ее значительном ответвлении, называемом хирургией. Еще Гиппократ в своем труде «О частности» предостерегал против таких вещей.
Но для совершенствования в своем искусстве Есениус продолжал вскрывать трупы, и Вавринец помогал ему.
Для обоих это стало школой лучшей, чем все книги древних ученых,
— Сколько трупов вы уже вскрыли? — спросил однажды Вавринец.
— Наверное, не меньше сотни.
— Если человек столько времени занимается анатомией, — воскликнул с восхищением Вавринец, — то, по-моему, это должно внушить ему уверенность.
Есениус оторвался от работы, взглянул на своего молодого помощника и ответил серьезно:
— Наоборот, Ваврик, это наполняет человека глубоким смирением перед такой вещью, как человеческое тело. И не раз я повторял слова Сократа: «Я знаю, что ничего не знаю». Мне казалось в такие минуты, что я негодный, неумелый ученик, который посягнул на таинство. И все же наше призвание — самое прекрасное из всех существующих. Заботиться о жизни и здоровье человека — что может быть чудеснее и благороднее? Я имею в виду не человеческую жизнь как что-то обособленное, я мыслю о человеке как о частице Вселенной. И мне приходит в голову изречение из арабской космологии: «Вселенная устроена подобно человеческому организму, а человеческий организм во всем подобен Вселенной, так как одно является зеркалом другого, — когда человек познает Вселенную, и Вселенная определяет человека. И, как меж отражением в зеркале и его оригиналом, подобие получается обратное: что велико в одном, мало в другом, и наоборот. Солнце и Луна не существовали бы, если бы человек не мог их видеть: око ничего не видит, если не отражает света небесных тел. Солнце и Луна подобны глазам человека, а глаза человека подобны Солнцу и Луне. Легкие человека соответствуют сфере воздуха, его кости — земной тверди, и так далее. Посему кто постигнет строение своего тела и души, постигнет одновременно и сущность всех остальных вещей».
Есениус делился со своим молодым другом своими богатейшими познаниями и опытом, они вместе обсуждали новые проблемы, с которыми встречались в работе, и Есениус часто с сожалением думал: «Жаль, что мой Ферко умер. И он мог бы изучать медицину».
В этом же 1615 году скончался близкий друг Есениуса — Вавринец Бенедикти Недожерский. Он трудился до последнего дыхания, и все его помыслы и силы были отданы университету. Он добивался реформ, которые должны были вызвать к жизни новые силы находящейся в упадке Карловой академии. Как страстно он убеждал дефензоров, чешскую знать и пражских граждан заботиться о возвышении родного языка; он призывал не поддаваться инородным влияниям, чтобы чужеземная чума не поразила чешские нивы. Призыв Бенедикти Недожерского не остался без ответа. Он дождался издания закона о чешском языке и умер спокойно, примиренный с жизнью. Он завещал университету 1600 талеров своих сбережений.
Когда возвращались с похорон, профессор Кампанус, который написал в память об усопшем оду, сказал Есениусу:
— Бенедикти показал нам, как прекрасен наш родной язык. Мы пренебрегаем им ради латыни, и это неправильно. Мы должны чаще вспоминать о Бенедикти.
Прошло два года тихой жизни в Праге.
Прибой политических событий шумел вокруг Есениуса, но не касался его. Ни в каких событиях он не участвовал.
Но однажды — это было осенью 1617 года — вице-канцлер Михаловиц пригласил его для важного разговора. После краткой беседы о незначительных вещах Михаловиц приступил к делу:
— Мы хотим пригласить вас, доктор, на работу. Я позвал сюда профессора Кампануса, чтобы он объяснил вам, в чем дело.
Кампанус заговорил по знаку Михаловица:
— Если вы следите за жизнью нашей академии, то, наверное, видите, что это уже не жизнь, а прозябание. Несколько лет назад мы пригласили вас, чтобы возбудить у уважаемых господ помощью ваших анатомических работ интерес к судьбе нашего университета. Когда это не помогло, мы стали искать другой путь. Мы избрали ректором сына графа Шлика. Потом мы выбрали ректором сына пана Михаловица…
Михаловиц прервал Кампануса:
— Повторяю, что считал эту честь для сына чрезмерной и хотел отговорить нашу профессуру от их намерения. Но мне не удалось.
— Да, это так, — ответил Кампанус и объяснил Есениусу: — Юный пан Смил с полной ответственностью приступил к своей работе, но, конечно, ему недоставало опыта. И понятно, что он больше входил в нужды студентов, чем профессоров.
— И в других странах весьма распространено избирать молодых ректоров, принадлежащих к знатным семьям, — заметил Есениус, не высказывая своего отношения к вопросу.
Кампанус продолжал:
— Ведь мы возлагали на это большие надежды. Что касается пана вице-канцлера, тут мы не ошиблись. В его лице университет приобрел искреннего друга.
— Только моей дружбе немало лет, и родилась она не в тот день, когда моего сына выбрали ректором.
— Если бы все ректоры были такими, как пан Смил! Но нынешний наш ректор Стржела из Рокиц своими недостойными выходками набросил тень на доброе имя нашей академии.