С другого конца палаты слышались жалостные вздохи изрубленного француза:
— Меs pauvres enfants! Меs pauvres enfants! Бедные мои дети, бедные мои дети!
В бурной и полной приключений жизни, которую вел наемник, он, наверное, не раз забывал, что женат и имеет детей. Но теперь, в час страдания, когда он уже почувствовал на себе ледяное дыхание смерти, он вспомнил о близких и жалобно застонал.
— Wasser! Dieser Durst, dieser schreckliche Durst! Воды, хочу пить! Дайте пить! — шептал другой, с блуждающим взглядом и пылающим жаром лицом.
Достаточно было Зузанке взглянуть на его потрескавшиеся губы, чтобы она сразу поняла, чего он просит, и поднесла ему кружку.
Больше всего беспокоили ее двое. Они были явно моложе ее, но война отметила их уже на всю жизнь.
Одному только что отрезали ногу. Когда Зузанка подошла к нему, он заговорил умоляюще:
— Nem akarok meg meghalni! Не хочется умирать!
Как будто он просил отогнать от него смерть; как будто в ее силах было сохранить ему жизнь. Но Зузанка не понимала его слов. Он был венгр, и никто из его соседей не понимал его. Раненых венгров в госпитале почти совсем не было. Все скрылись, как только разгорелся бой.
Другой, светловолосый, красивый, повторял только одно слово, которое все понимали; и, однако, по этому слову нельзя было определить, к какому народу принадлежит он.
— Мама! Мама! — стонал он с отчаянием.
У него была горячка, пуля застряла в животе. Он уже не отдавал себе отчета, где находится, потому что, когда Зузанка приложила к его горящему лбу влажные салфетки, он прошептал с благодарностью и облегчением:
— Ох, мама!
Врачи работали без отдыха, и Зузанка помогала им. Там, где они не могли помочь своей наукой, прикосновение женской руки успокаивало боль.
Перед рассветом, когда они уже сделали все и могли некоторое время отдохнуть, Вавринец опять попросил Есениуса:
— Уходите, ваша магнифиценция. Еще есть время.
Есениус устало улыбнулся и покачал головой:
— Я не могу оставить университет… Не могу оставить этих несчастных… — и показал на десятки страждущих вокруг.
Вавринец больше не просил его уходить.
А когда в обед они вернулись в Главную коллегию, по дороге повстречались им первые императорские солдаты, вторгшиеся в Прагу. Вавринец промолвил грустно:
— Жаль, что вы не использовали последней возможности, ваша магнифиценция… Вы понимаете, что нынче ночью, возможно, проиграли жизнь?
Есениус остановился, взглянул в глаза Вавринцу долгим взглядом и ответил твердо:
— Возможно. Но я сохранил честь.
И эти слова сняли у него с сердца тяжесть, которая до сих пор мучила его.
«ИЗГОНИ ИХ БИЧОМ ОГНЕННЫМ…»
Приближалась зима, наполняя сердце Есениуса беспокойством…
Со времени катастрофы на Белой Горе, а особенно после разговора с доктором Адамеком, когда тот предостерегал Есениуса и просил его уйти, к доктору уже не возвращался прежний покой. Он постоянно испытывал мучительную тоску, точно предвидя неведомую опасность, уйти от которой уже невозможно. Напрасно старался он заглушить это состояние, невидимый источник выносил из глубин душевных всё новые и новые страхи: предчувствие ужасного будущего.
«Что страшит меня? — пытался он успокоить себя. — Ведь курфюрст Саксонский поручился за жизнь всех вождей сопротивления и, кроме смещения ведущих должностных лиц, ничего не произошло. Император Фердинанд, несмотря на все его недостатки, человек набожный: он ежедневно присутствует на двух-трех мессах, во время процессий тела господня он всегда преклоняет колени, пусть даже ему приходится опускаться прямо в грязь… Он определенно почитает победу при Белой Горе за достаточное проявление милости пресвятой девы и не помышляет отяготить свою совесть местью. «Мне отмщение!» — сказал господь, и император помнит эту заповедь…»
Так утешал себя Есениус днем, а по ночам его одолевали видения. Случалось, снился ему Мыдларж, и всегда это-был страшный сон, пробуждение от которого было настоящим освобождением. И снова, как незваный гость, подкрадывалось беспокойство, подтачивая его мозг, как дятел подтачивает червивый ствол. Он пробуждался, когда слышал на улице крики или звон оружия, и у него начиналось дикое сердцебиение при звуке приближающихся шагов. Напрасно успокаивал он себя безрадостной мыслью, что никто не минует того, что ему уготовано, но он чувствовал какую-то странную перемену… Как врач, исследующий признаки неизвестной болезни, следил он за этим своим состоянием Он хотел разделить все свое существо на две независимые от друг от друга части: преследуемый ужасными призраками Есениус-человек, которою должен лечить Есениус-врач. Такое анатомирование собственного внутреннего мира, однако же, принесло ему облегчение: он вспомнил свою теорию о цикличности человеческой жизни. Это не его открытие, теорию эту он заимствовал у древних, но и сам на основе собственных наблюдений убедился в том, что в человеческом организме в определенные периоды происходят большие изменения. Самая большая перемена происходит на границе между молодостью и старостью. Теперь ему пятьдесят четыре года. Возможно, это только первые признаки великой перемены, к которой он должен быть готов. Так объяснял себе Есениус свое собственное душевное состояние — естественными причинами, — и это немного успокаивало его. Как ректору университета, ему пришлось пойти тернистой тропой кающегося, чтобы отвратить от школы императорский гнев. Профессорский совет послал его к герцогу Лихтенштейну, наместнику, чтобы от имени университета высказать сожаление по поводу недавнего заблуждения. Сердце его обливалось кровью.
— Признаем, что мы заблуждались, признаем, что мы прегрешили против неба и против его императорского величества. Пусть другие оправдываются, мы раскаиваемся. Судьям, которые будут судить наши действия, мы поведаем о нашей покорности: мы виновны, не спрашивали совета нашего, не слушали нас. Наука наша служит миру, и нужен ей мир, миром она жива; мы не желали войны. Отцу государства, нашему всемилостивейшему императору, мы говорим: отпусти, отец наш, сами не ведали мы, что творим, и ныне приносим наше покаяние.
Но желанного результата он не достиг.
Однажды вечером в квартире ректора раздался звонок. Так сообщили о своем приходе чужие.
— Прошу, — сказал Есениус, поднимая голову от работы.
Кто тревожит его ночью? Кто из чужих может прийти так поздно?.. И он взглянул на дверь.
На пороге стоял императорский рихтар Старого Места Шрепл.
— Пошли вам господь добрый вечер! — проговорил он и, не снимая шапки, подошел к столу, за которым сидел Есениус.
Лицо рихтара не предвещало ничего доброго. Есениус встал и, сохраняя наружное спокойствие, спросил:
— Чему обязан таким поздним визитом?
— Ваша магнифиценция, я исполняю свой долг…
Есениус помимо своей воли взглянул на полуотворенную дверь, не ожидает ли там городская стража. Но он никого не увидел, не слышно было ни голосов, ни шороха. Это немного успокоило его. Наверное, рихтар должен выяснить какой-нибудь вопрос… Может быть, студенты схватились где-нибудь со стражей… Но тогда пришел бы городской рихтар…
— Слушаю. Если дело не терпит до утра, я готов ответить вам немедленно.
— У меня никаких вопросов… по крайней мере, в этом месте. Дело куда важнее. Мне очень неприятно, но я только исполняю свой долг… — Рихтар замолчал, он искал приличествующие случаю выражения. И Есениус понял. — Мне приказано арестовать вас. Прошу вас не сопротивляться и по доброй воле следовать за мной. Перед воротами коллегии ждут четверо стражников.
Ах, вот что! Стражники не смеют вступить на территорию академии без позволения ректора. Это традиционная привилегия университетов. Какая нелепость: только с его согласия стража может вступить в здание университета, чтобы арестовать его. А что бы сделал рихтар, если бы он оказал сопротивление? Вряд ли он справится с ним… Но Есениус отогнал эту безумную мысль и сказал себе, что не может поступать неосмотрительно и тем самым унизить достоинство университета.