На четвертый день своей болезни Тихо Браге почувствовал, что близится его последний час.
Он попросил свою дочь Софию приготовить ему постель наверху, в обсерватории, а сыновей. Тюге и Йоргена, — перенести его туда. Конечно, сыновья охотно отговорили бы отца от этой затеи, но поскольку воля Браге в доме была законом, подобным всемирному закону, обусловливающему движение планет и звезд, им ничего не оставалось, как выполнить без возражений просьбу умирающего. Они понимали, что, если будут медлить, отец станет волноваться и состояние его здоровья еще больше ухудшится.
Тем не менее сыновья вопросительно поглядели на Есениуса и Кеплера — последний целые дни проводил у изголовья своего учителя — в надежде понять по выражению их лиц, должны ли они подчиняться требованию больного.
Есениус молча кивнул головой. Он понимал, что переселение Браге наверх в обсерваторию не ухудшит и не улучшит его состояния. Да и все понимали — и лучше всех сам больной, — что близок конец. Лицо его посерело, словно смерть уже набросила на него свою тень. Временами ему ясно казалось, что «черная пани» уже стоит у деревянной резной колонки, поддерживающей полог над широкой постелью, в которой лежит он, закутанный до подбородка в мягкие перины. Для чего Браге спешит в обсерваторию? Неужели хочет убежать от нее, от смерти? Нет, он хорошо знает, что это было бы напрасной попыткой. Смерти не избежать, даже если луч света унесет его на самую далекую звезду.
Нет, ему просто захотелось еще раз увидеть свои звезды.
Браге уложили на кровать под большим окном, через которое они с Кеплером так часто наблюдали ночной небосвод.
— Откройте окно! — попросил он слабым голосом.
Холодное дыхание октябрьского вечера распространилось по комнате и свежестью своей коснулось разгоряченного лба больного. На лбу блестели капельки пота, словно утренняя роса на стеблях травы.
Через раскрытое окно Браге увидел часть небосвода, знакомую по тысячам наблюдений, но каждый раз новую и милую, как образ любимого существа. Он успокоился. Когда его взору представал бесконечный звездный мир, Браге испытывал чувство, будто душа его освобождается от пут, которыми он был привязан к этой невзрачной планете Земле, являвшейся, как он думал, все же центром солнечной системы.
На чем же прервался ход его мысли? Ах да: смерти не избежать, даже если луч света унесет его на самую далекую звезду.
Мысль ускоряет свой бег, она несется быстрее света и старается преодолеть бездонную тьму ночи; лишь кое-где освещенную одинокими точками световых маяков, которые в действительности являются огромными мирами. Как бесконечно далека эта звезда! Ведь, по его подсчетам, самая близкая из них в три тысячи раз дальше от Земли, чем Солнце. Мысль, унесшаяся подобно стреле в пропасть ночи, возвращается назад. Падает, словно птица, разбившаяся в стремительном полете о неведомую преграду. Вечность и Бесконечность — Сцилла и Харибда, о которые разбивается корабль разума.
Совершив полет по Вселенной, мысль астронома возвращается в свою телесную оболочку. Скоро она освободится от этой оболочки,
«А потом, — думает больной, — я уже буду наблюдать Вселенную с другой стороны, со стороны звезд, и мне станет все ясно, как уже стало ясно тому поляку Копернику. Этот торуньский каноник стремительным полетом своего ума, самсоновской силою своего учения разрушил колонны храма старой науки, старого мира, но не успел достроить мир новый. А я всю жизнь метался между этими двумя мирами. Один мир — это Птоломей с учением о неподвижности Земли, другой — Коперник, утверждавший неподвижность Солнца… Кто из них прав?»
Этот вопрос все время возникает в сознании больного, и в лихорадочном круговороте дум его учение предстает перед ним вместе с учением Коперника. Он вот-вот готов был принять это учение, удивительно упрощавшее все проблемы, но собственные выводы, результат всей его жизни, восставали против этого, а вычисления убеждали, что торуньский каноник неправ. По крайней мере, кое в чем неправ. Где-то ошибается. Он хотел проверить учение Коперника собственными вычислениями, но не успел. И остановился на полпути. Он пришел к выводу, что Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн вращаются вокруг Солнца. Но Земля стоит неподвижно, и вокруг нее вращаются Луна и Солнце. Он не может отступить от своих взглядов, пока кто-нибудь математически не докажет обратное. Браге надеялся, что это удастся ему. Свыше двадцати лет он записывал данные о движении планет. И прежде всего данные о движении Марса, ибо путь этой планеты интересовал его больше всего. Это огромный материал, только надо его обработать, сделать соответствующие выводы. Но он уже не успеет их сделать. Может быть…
— Кеплер… — прошептал он и вздохнул.
— Вы чего-нибудь хотите, отец? — спросил Тюге и поправил ему подушку.
— Кеплер здесь? — тихо спросил Браге, как бы очнувшись от глубокого сна.
— Я здесь, учитель, — негромко ответил Кеплер, подавшись вперед, чтобы больной его увидел.
— Ты здесь, Иоганн? — На изможденном лице Браге появилась и исчезла слабая улыбка.
По имени он называл Кеплера лишь в минуты душевного волнения, желая этим смягчить резкость былых вспышек, изгладить из памяти друга свою раздражительность, которой он восстановил против себя почти всех близких. Но Иоганн терпеливо переносил его вспышки и капризы — он понимал, что за ними кроется мудрое спокойствие… Спокойствие, глубина, мудрость. Кеплер умел прощать людям слабости. И Браге любил его за эти качества, за его долготерпение, любил даже сильнее, чем своих родных.
— Это хорошо, что ты здесь, Иоганн, — продолжал Браге. — Я хотел тебе сказать, чтоб ты продолжил мои наблюдения. Дарю тебе все свои записи… Ты только их продолжай… Докажи, кто прав.
Разговор его утомил. Дыхание стало частым, пот обильно выступил на лбу.
— Отдохните, учитель, — ласково сказал Кеплер и погладил горячую руку друга. — Я обещаю вам, что буду продолжать ваши наблюдения и приложу все силы, чтобы доказать, кто из вас прав…
Есениус пододвинул скамейку к постели больного и взял его за руку. Он едва нащупал пульс. Сердце слабело.
— Как вы себя чувствуете, дорогой друг? — спросил он, хотя прекрасно знал, что это лишний вопрос и что больной не может дать на него ответ. Надежды уже не было.
Браге медленно повернул голову и с минуту молча смотрел на Есениуса.
— И во сне и наяву вижу все время одну и ту же картину: будто нахожусь в березовом лесу, затопленном водой… Вода такая чистая, как бывает лишь весной, когда тают снега и все ручьи выходят из берегов. Вода разливается по лугам и лесам… Всюду слышно ее журчание… и вдруг мне кажется, что я это совсем не я, а одно из тех деревьев… одна из тех берез… Все это так странно и непонятно… И все же красиво…
Браге умолк, дыхание его успокоилось. Казалось, он уснул, и никто из присутствующих не осмелился вывести его из этого состояния, являвшегося не чем иным, как переходом от сна к смерти. Но он и сам еще вернулся к ним.
Браге открыл глаза и взглядом подозвал к себе Тюге.
— Вы чего-нибудь хотите, отец? — с нежностью спросил сын.
— Да, — ответил Браге, — я хотел бы кое-что продиктовать. Возьми бумагу и карандаш…
Тюге исполнил распоряжение отца. Все вокруг думали, что Браге собирается продиктовать дополнение к своему завещанию. Но он неожиданно удивил всех.
— С самого начала моей болезни меня волнует стихотворение, которое я сочинил, — тихо заговорил Браге и снова с минуту помолчал. — Пиши, Тюге, я буду диктовать.
Все со страхом поглядели на больного. Не сошел ли он с ума?
Но нет. Уже первые слова стихотворения убедили всех, что Браге действительно сочинил перед смертью стихотворение.
Медленно и выразительно диктовал он, стараясь, чтобы сын успел записать каждое слово.
Стихотворение было посвящено разлуке с близкими.
С волнением слушали присутствующие эту лебединую песню. В минуты душевного покоя Браге любил обращаться к поэзии. И сейчас, когда близилась его смертная минута, он понял, что ум его уже не сможет передать потомкам что-нибудь новое, до сих пор не известное, чего еще не было в его сочинениях. Ум отдал уже все. Оставалось сердце, наполненное возвышенным чувством любви к людям, словно соты — медом. Любви было так много, что он не мог унести ее с собой. Пусть хотя бы немного останется в этих слабых строфах.